Золотой юноша и его жертвы

Август Цесарец

Аннотация

   Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведения классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождения фашистской психологии насилия.

   Село, трактир Якова и Резики Смуджей, куда съехались все члены семьи в связи с составлением завещания. Все обостряется всплывшим во время семейной ссоры фактом – совершенным несколько лет тому назад случайным убийством госпожой Резикой своего любовника. Но даже, когда вопросы наследства решены, и с отъездом в город ослабевает угроза ареста, на первый план выдвигается конфликт, высвечивающий совершенно иные отношения между героями.




Август Цесарец
Золотой юноша и его жертвы
Роман о заблудшем мире

Часть первая

I

   Затяжные весенние дожди размыли дороги, превратив их в вязкое месиво; низко нависшие над землей тучи делали все вокруг похожим на топкое серое болото. В такую погоду стало полной неожиданностью появление в селе высокого, желтого фургона с окнами и трубой, очевидно, повозки циркачей. Было воскресенье, и в церкви только что закончилась утренняя месса. Возле фургона собрались крестьяне. Окружив маленького рыжеволосого уродца, бросавшего двум тощим кобылам пучки мокрого сена, они тут же ему заявили, что по такой погоде в цирк никто не придет, да и вообще зря он приехал.

   Из фургона вышла жена уродца, нищенски одетая женщина, за юбку которой цеплялось двое малых ребятишек, и, с трудом подбирая хорватские слова, помогла мужу объяснить крестьянам, что это вовсе не цирк, а кино, кинотеатр, и что дождь зрителям не помеха – представление состоится под крышей в трактир, и пусть они скажут, где такая самая лучшая трактир.

   Посмеиваясь, но сгорая от любопытства поглазеть на доселе невиданную диковинку, крестьяне направили пестрых пришельцев сначала к корчмарице Руже, благо корчма ее была совсем близко, через дорогу. Когда же выяснилось, что в комнате, которая бы их устроила, как раз перестилали пол, швабу посоветовали обратиться к старому Якову Смуджу, хотя трактир его и находился совсем уж далеко, за церковью. Спустя некоторое время рыжий шваб, продираясь сквозь непролазную грязь, подъехал к трактиру Смуджа.

   Старый Смудж был человеком деловым и, поторговавшись для приличия об арендной плате, разрешил швабу на один вечер переоборудовать самую большую комнату в доме под свое кино.

   После полудня народа в трактире заметно прибавилось, а поскольку к вечеру надо было освободить помещение, то выпивать перебрались в сарай. В это время шваб с помощью жены, прислуги Смуджа и нескольких крестьян-добровольцев, получивших взамен бесплатный билет, приспособил комнату под кино. Дверь, выходившую на улицу, он закрыл на ключ и повесил на ней грязную, всю в заплатах простыню. Поскольку скамеек было мало, на расставленные стулья положили доски, а к самому экрану подтащили даже старое корыто. В конце комнаты шваб примостил на сундучке аппарат. Когда все было готово и на улице стемнело, его жена встала у входа, ведущего из лавки в трактир, и начала продавать билеты, вырывая их из обычной книги расходов и приходов. Сам шваб старательно наблюдал за порядком, помогая крестьянам разместиться. Это было нелегким делом, ибо всех главным образом интересовал сам аппарат, который, с виду необычайно простой, но от этого не менее таинственный, чернелся на сундучке, освещенный мерцающим смрадным светом карбидной лампы.

   – Точь-в-точь как моя старая железная печь, которую в прошлом году я забросил в сарай, – говорил под общий смех присутствующих какой-то крестьянин. – И я у себя в сарае мог бы показывать кино. Шваб, откуда у тебя выходят живые люди?

   – Все они на катушка! – Шваб важно поднял ролик с намотанной на него пленкой и, щурясь, показал на свет небольшие квадратики, заполненные картинками. – Это я ставить под линзу и здесь вертеть ручка, – он как бы вставил ролик и на самом деле стал поворачивать ручку аппарата, – и там на простыне все как им лебен, в шизнь.

   – Похоже на шарманку, – моргая малюсенькими, черными с косинкой глазами, сипло и как-то по-женски засмеялся черноволосый карлик по прозвищу Моргун, известный торговец свиньями и перекупщик скота. При этом он незаметно пощипывал за бедро молодуху, и не думавшую сопротивляться.

   – Не бил плохо, – невозмутимо отвечал шваб, – бил кино и шарманка – била и мюзик!

   – Крутится, говоришь? – привалившись к стоящим позади него крестьянам, спросил высокий и худой мужик с всклокоченными волосами и злым взглядом, с сальным, словно портянка, лицом – явно пьяный. Звали его Кралем, пил он тут чуть ли не с самого утра, успев поссориться и помириться с Моргуном из-за какой-то коровы. Трясущимися руками он взял, скорее вырвал из рук шваба ролик с пленкой и теперь сам рассматривал квадратики с картинками. – Да тут все одно и то же, гм, одно и то же. – Он с недоверием посмотрел на шваба. – Разматывается? Прямо как пулеметная лента. – И, повернувшись к остальным, попытался рассмеяться. При этом лицо его сделалось еще более мрачным, стало обиженным и злым; сплюнув, он привычно выругался.

   – Пулемет убивать, – шваб испуганно смотрел на свою пленку в руках Краля, наконец с облегчением вздохнув, спрятал ее под аппарат. – А кино – комедия, – весело!

   – Скоро ли начнется твоя комедия? – из соседней жилой комнаты вышел и, подойдя почти вплотную к швабу, остановился возле него широкоплечий и крупный поручик. Он косо смерил чуть воспаленными глазами крестьян, которые еле заметно подались назад.

   Шваб живо обернулся и. по привычке, оставшейся, вероятно, от армии, сдвинул пятки:

   – Gleich, Herr Leutnant![1]

   У офицера над гордо искривленным носом сошлись брови.

   – Лейтенанты в Швабии, а здесь извольте говорить по-сербски! Сербский хлеб едите! – он выпучил глаза, обнажив белки, и грубо оттолкнул плечом подошедшего к нему офицера, чуть ниже себя ростом, но такого же полного, который с благодушным выражением лица что-то тихо ему сказал. – Подожди, пусть повторит по-сербски!

   Крестьяне отпрянули, бормоча что-то невразумительное о Хорватии. Зардевшееся лицо поручика еще больше покраснело, теперь действительно уже трудно было понять, кто его больше оскорбил: шваб или крестьяне. Впрочем, был он не настолько смел, чтобы решиться пойти против толпы, поэтому счел более благоразумным оставить шваба в покое. Хлопнув дверью, он уже в другой комнате, там, откуда пришел, дал выход своей злобе. Широко расставив ноги, он остановился перед офицером и рассек рукой воздух:

   – Все они гады, капитан! Не знаю, почему ты не даешь мне сказать им это в лицо! С хорватами пусть говорит по-швабски, с ними можно, они всегда были швабами.[2] Если бы его штука и впрямь была пулеметом, как сказал этот сумасшедший Краль, посмотрел бы, как я разделался бы с этими республиканцами!

   Капитан Братич по отцовской линии и сам был сербом, но характер, очевидно, имел более покладистый и открытый, чем поручик Васо Белобрк, поэтому он лишь рассмеялся по-детски своими маленькими, заплывшими жиром и, как родник, голубыми глазами и благодушно пропищал:

   – Ах, оставь политику, прошу тебя, выпей лучше!

   Васо Белобрк резко оттолкнул от себя стакан, но уже в следующий момент снова его схватил и выпил до дна.

   – Гады! Я пришел, а ни один даже бровью не повел, – пробормотал он и тяжело опустился на стул уставившись на третьего толстяка, который сидел за столом, опустив вниз глаза, загадочно улыбаясь и поигрывая стаканом. Это был человек гражданский, нотариус, бывший начальник, а сейчас служащий полиции Ножица. – И за таких людей сражалась наша сербская армия и король![3] Ты тоже республиканец, Ножица. Довольно странно полицейскому присягать королю, a быть республиканцем!

   Нотариус Ножица только загадочно улыбнулся и осушил стакан. В душе он был таким республиканцем, что его устроил бы и король, будь он только хорватом. Впрочем, политические цвета его ничуть не волновали. Для него было важно не потерять работу там, где сейчас среди виноградников он строил себе новую сторожку, скорее похожую на виллу. Поэтому по вопросам политики при крестьянах он никогда не высказывался, а службу свою нес исправно. Вообще, был человеком достаточно скрытным и, когда не бывал у своей возлюбленной, на которой в течение многих лет не решался жениться, – дочь трактирщика, она наполовину была крестьянкой, – с удовольствием проводил время в одиночестве, копаясь в огороде, иногда занимаясь еще и естественными науками, сведения о которых черпал из подписного журнала «Природа».

   – А кем ты был, Васо? – Стиснув руками свою большую голову и оскалившись, Ножица смотрел на него сквозь стакан. – Разве ты за них сражался, когда за императором Карлом[4] нес золотое яблоко?

   – Кем? – Васо вытянул ноги, набрал полную грудь воздуха и с шумом, как паровоз, выдохнул. Больше он не нашелся, что сказать.

   Васо Белобрк, унтер-офицер и бывалый солдат, всю войну провел на ближайшем военном конном заводе. Постоянно снабжая офицеров командования корпуса продуктами, от которых ломились богатые кладовые присоединенного к заводу имения, откармливая их личных скаковых лошадей, он пригрелся на этом месте и, хотя был атлетического сложения и крепкого здоровья, фронта не понюхал. Единственно, где пригодились его рост и здоровье, это при коронации в Пеште императора Карла, когда военное командование всех частей считало своим долгом послать туда самых видных парней. Так и он, благодаря протекции бригадного командира, попал в представительную делегацию. Это было знаменательное событие в жизни Васо. Самонадеянный и хвастливый от природы, он, вернувшись оттуда, еще все и преукрасил. Вплоть до поворота событий,[5] никому бы и в голову не пришло усомниться в том, что на коронации в Пеште он шел непосредственно за императором и нес на великолепной подушке золотое яблоко: символ, – думал он, – insignta[6] императорского могущества. Однажды даже поднял целую бурю, когда Ножица, подвыпив, подшутил над ним, заявив, что на коронации он, мол, держал за хвост кобылу какого-то полковника, дабы та не испугалась, более того, назвал его королевской кобылы трубачом.

   Тотчас после поворота событий Васо закрыл последнюю страницу своей славной пештской истории, не желая больше о ней и слышать, не то что говорить. В шайкаче, которую прежде чем надеть на голову громко поцеловал, – он стал заядлым сторонником династии Карагеоргиевичей, уверяя всех, что таковым всегда и оставался, и это истинная правда, хотя потомкам Карагеоргия[7] от этого не было никакой пользы. По протекции министра, которому доводился земляком, да еще и кумом, его произвели в чин поручика. С тех пор любой человек должен был уверовать в его ум, и тут Васо был чрезвычайно щепетилен. Волей случая став офицером, он считал, что всякий, кто посмел бы усомниться в его способностях, думал, будто он не достоин офицерского звания, и потому взял за правило вести себя достаточно агрессивно, причем, естественно, постоянно терпел поражение.

   Так, несколько минут назад он пришел в бешенство, оскорбленный нотариусом Ножицей, который, видимо считая себя умнее его, утверждал, будто бы земля вращается вокруг солнца. Земля вокруг солнца? Кровавый огненный шар, красный, словно бутылка бургундского скользил сейчас по округлому, покрытому тучами небосводу, казалось, кто-то спускал его на веревке по огромной серой винной бочке. Глядя на солнце через мокрое от дождя окно, Васо собственными глазами видел, как оно медленно ползет, садится – значит, движется. Движется солнце, а не земля, издевается, что ли, над ним нотариус Ножица! Васо встал, преисполнившись благородного гнева, его большие глаза блеснули огнем, он наклонился влево, поднял руку и сказал:

   – Утром солнце на одной стороне, оно поднимается, – он наклонился вправо, опустил руку, – вечером, когда начинает темнеть, солнце заходит на другой стороне! Итак, я спрашиваю тебя, что это значит?

   Выпалив все это, будто выстрелив пробкой из бутылки, он, несмотря на свой рост и грузность, закачался, подобно пробке на взбаламученной воде. Напрасны были все объяснения и бесчисленные доказательства Ножицы. Васо поколебался лишь после того, как Ножица в подтверждение своих слов показал журнал «Природа», еще больше засомневался, когда и капитан, все это время молча или похихикивая ерзавший на стуле и призванный в конце концов Васо в свидетели, тоже согласился с Ножицей. Васо усомнился, но ошибки своей не признал и не смирился; то, что капитан встал на сторону какого-то гражданского, разозлило его еще больше. Он с упреком посмотрел на него, отказался взглянуть на предложенные Ножицей книги и, махнув рукой, вышел, выведенный из себя настолько, что, придя в другую комнату, уже не мог не выплеснуть весь свой гнев на бедного шваба.

   Все же не это явилось главной причиной сегодняшнего плохого настроения и досады Васо Белобрка.

   В последние годы войны, управляя поместьем, принадлежавшем конному заводу, ему удалось на, нем неплохо нажиться. Не без выгоды для себя продавал он и сено, и дрова, и зерно, и фрукты, а посредником в этом деле, деля с ним прибыль, был старый Смудж. Всему, казалось, наступил конец с приходом нового начальника капитана Братича. Вскоре, однако, выяснилось, что человек этот не только не умеет быть рачительным, но и явно пренебрегает делами службы, к тому же обладает мягким характером и не может никому возражать, а посему и дальше было все возможно. Таким образом, без ведома капитана Братича (а и знай он, не захотел бы вмешиваться) они продолжали заниматься своей торговлей. Но недавно, видимо, хватили через край, и терпение военного начальства, на все смотревшего сквозь пальцы, лопнуло. Присланные им для проверки контролеры уже не удовольствовались веселой пьянкой в имении завода, а досконально проверили счета. Белобрку и Братичу объявили, что они находятся под следствием и, возможно, их привлекут к ответственности, в лучшем случае переведут в другое место.

   В то, что их накажут, не верил ни тот, ни другой, но Белобрка не устраивал и перевод. И вот на днях Васо узнал от начальства, что перевод состоится, и довольно скоро. К этой заботе прибавилась и другая, имеющая отношение к первой, но носящая личный характер. Васо был зятем Смуджа и на его дочери Пепе, которую вскоре после свадьбы стал звать Йованкой, женился по принуждению. Он пытался не допустить свадьбы, потому что все, и он в том числе, знали, что Пепа, прозванная Йованкой, до него и одновременно с ним спала без разбору с каждым. К тому же, как ему казалось, не пристало поручику брать в жены дочь трактирщика. Любыми путями он старался избежать этой женитьбы. Не преминул даже обратиться к ненавистному жупнику, которому пожаловался на ее легкомысленное поведение, за что тот официально проклял ее перед алтарем, а старому Смуджу откровенно заявил, что дочь его в своей церкви венчать не хочет. Все это, однако, Васо не помогло, и в конце концов ему пришлось уступить. Во-первых, из-за того, что ребенок, которого ему родила Пепа, был как две капли воды похож на него, а во-вторых, Смудж, пусть бы и сам за это поплатился, припер его к стенке, угрожая доложить куда следует о спекуляциях во вред государству. Обвенчавшись с Йованкой в православной церкви в Загребе, Васо, мстя жене за свое поражение, хотя бы раз в месяц добросовестно ее колотил, после чего она, как правило, убегала к отцу. Самым смешным во всей этой истории было то, что говорить о мессалинском прошлом своей жены он никому, кроме себя, не позволял и даже жупника, которого сам когда-то натравливал на нее, обвинил в клевете перед церковным судом. Тяжбу, естественно проиграл.

   Виновником его сегодняшнего плохого настроения была тем не менее не жена, а тесть. Состарившийся донимаемый приступами астмы и напуганный односторонним параличом у своей старухи, уже две недели не встававшей с постели, старый Смудж впервые в эти дни серьезно задумался о смерти. Пригласив нотариуса, он составил завещание, по которому жене Васо, помимо уже полученного ею приданого, отходила еще пашня и луг. Это-то и возмутило Васо. Земли, правда, государственной, у него и самого было предостаточно. Да и зачем теперь ему земля, если, как стало известно, он будет переведен в другое место, скорее всего в город, в полицию? Дом в городе – вот что ему сейчас было нужно, а как раз такой дом, трехэтажный, и был у старого Смуджа в городе. Вместо того чтобы завещать дом Йованке, он оставлял его сыну Йошко, который в нем уже и жил. Любыми путями заполучить этот дом, заставить тестя изменить свое решение, уговорить Йошко – таково было желание Васо, причина же его раздражения заключалась в том, что Йошко никак не хотел с этим согласиться.

   Сегодня он был здесь. Приехал еще утром на единственном из трех оставшихся у него автомобилей к теперь, взяв отца под руку и пройдя по коридору, соединявшему дом с лавкой, вошел в комнату. Оба они были тучными мужчинами, правда, отец чуть выше ростом, одутловатый, с отекшим, рыхлым и серым лицом, в то время как круглое лицо его сына заливал румянец, оно дышало здоровьем и, как у ребенка, ничего не выражало. Никогда ни тени заботы не отражалось на нем, видимо, потому, что на все он смотрел легко и слишком был уверен в себе, чтобы его могло что-то беспокоить. Во всяком случае; сейчас этот сангвиник, оставив чем-то озабоченного отца, потер руки и расплылся в улыбке.

   – У вас, господа, пустые бутылки? Открой-ка, отец, еще, будь добр, – он проворно подскочил к нему и протянул бутылку, – или нет, я сам!

   Старый Смудж, прислонившись к кровати, откашлялся и, хотя и прихрамывал на правую, пораженную ревматизмом ногу, довольно быстро доковылял до сына и взял у него бутылку.

   – Садись, я могу это сделать и сам!

   Он повернулся и огляделся, будто забыв, что собирался сделать. Потом быстро направился к двери, от неловкости чуть не разбил бутылку.

   Сын, закуривая сигарету, наблюдал за ним. Он долго беседовал с отцом с глазу на глаз и знал, что творится в его душе. Ему казалось, что отец успокоился, но теперь он снова в этом усомнился. Тем не менее, довольный, улыбнулся; того, чего хотел, он от отца добился: дом в городе принадлежит ему, и он может тотчас его продать, а это для него сейчас самое важное!

   – Ну как, Йошко? – обратился к нему Васо со смиренным выражением на лице. – Согласен, в последний раз тебя спрашиваю?

   Йошко забарабанил пальцами по столу и посмотрел на окно, по которому сползали толстые водяные волокна.

   – Может, и согласился бы, если бы целый месяц не шли дожди.

   – При чем здесь дожди?

   – Ладно, кончим этот разговор! – Йошко отвернулся от него, выпустив изо рта дым. – Зачем мне в городе земля? Ты и сам знаешь, что дом мне нужнее, да и Пепа часть своего приданого уже получила!

   – В придачу к земле я тебе и деньги дам!

   Попыхивая сигаретой, не говоря ни слова, Йошко вместе со стулом придвинулся к Васо и стукнул указательным пальцем по краю стола:

   – Зачем мне земля, а дом я тебе могу продать! Полмиллиона!

   Полмиллиона, по крайней мере, столько ему требовалось, а выгори дело с продажей оставшегося автомобиля, он мог бы выйти из того затруднительного положения, в которое неожиданно на этой неделе попал. После возвращения из армии, где, имея чин офицера, служил счетоводом, он начал заниматься приносящей немалую прибыль контрабандой сахарина и вскоре, воспользовавшись приобретенными связями, дорос до поставщика крупного рогатого скота для армии. Через его руки теперь плыли миллионы, плыли в полном смысле, ибо с той же легкостью, с какой они ему доставались, он их и тратил. Что бы он теперь ни делал, куда бы ни приходил, в занюханную харчевню или изысканный городской бар, – всюду начинались вакханалии, и так продолжалось уже три года. Его окружали подхалимы и взяточники, начиная с сельских чиновников, ветеринаров и пастухов и кончая министрами, банами[8] и генералами. Везде и со всеми, не ведая счета деньгам до потери сознания кружился он в пьяном и бешеном водовороте, безоглядно и тщетно пытаясь выглядеть если не первым, то хотя бы равным с теми, на которых когда-то он, забитый сын трактирщика, смотрел с завистью снизу вверх.

   Еще весной казалось, что это легкое и бездумное восхождение скоро достигнет своей вершины, как вдруг стало ясно, что он катится вниз, катится стремительно и безудержно; и всему виной, как он сам сказал, были дожди.

   Весной представлялось, что нынешний год, как и минувший, будет засушливым, и, поскольку у крестьян иссякли запасы сена, они стали по дешевке продавать скотину. Строя на этих бросовых ценах свои планы, Йошко зимой заключил с военным начальством договор о поставке в течение нескольких месяцев скота в армию. Но начались дожди, трава росла что лебеда, а вместе с ней поднимались и цены на мясо. Йошко, связанный договором и продавая скот по старой, более низкой цене и переплачивая, стал нести убытки. Пока удавалось получать займы, он кое-как сводил концы с концами. Добиваться же их становилось все труднее, и он пропустил предусмотренный договором срок основных поставок. Еще по-настоящему не осознав весь ужас своего падения, он вдруг, не далее как позавчера, узнал в комендатуре, что военное министерство в Белграде, явно стараясь протащить своего человека, ведет переговоры с другим закупщиком скота, а его собственный залог, отданный в это ведомство, теперь уже наверняка пропадет. Он тут же сел в автомобиль и поехал на вокзал, чтобы как можно скорее очутиться в Белграде. Договор с другим поставщиком еще не был заключен, но залог уже пропал. Еще есть надежда, сказал ему помощник министра, которого он когда-то угощал, можно попытаться заключить новый договор, но для этого нужен новый залог, и как можно скорее. Новый залог, да еще капитал для закупки скота! Решение пришло мгновенно. Дом он продаст или заложит, автомобиль тоже продаст, не все еще потеряно. Росли трудности – рос и его оптимизм; он посмеивался и повторял:

   – Полмиллиона!

   – За полмиллиона я могу себе приобрести королевский дворец! – Васо поджал губы, лицо его пылало, он оглянулся на капитана. – А ты чему радуешься, капитан?

   Капитан Братич откинулся на спинку стула, сунул руки в карманы и, весело моргая, похихикивал.

   – Да так, – сквозь смех пропищал он, – видишь ли, ты собираешься обосноваться в городе, а тебя, как и меня, вероятно, пошлют куда-нибудь в провинцию.

   – Ну уж извини, – оскорбился Васо. – Я тебе сказал, мне предложено место в полиции! Блестящая должность, второй человек после короля, ей-богу!

   Это было что-то новое, но в духе его обычного наивного бахвальства. Выслушав его, капитан еще громче рассмеялся, усмехнулись и Йошко с Ножицей.

   – Ты, Васо, второй человек после короля? – Ножица схватился за живот.

   – Второй! Великолепное место!

   – Да что же это за место? Чем ты будешь заниматься? И сам знаешь, какой из тебя чиновник! – Известно было, что всю работу в канцелярии, вплоть до составления его личных писем, выполняет за Васо унтер-офицер. Но Ножица об этом умолчал.

   – Я не могу работать в канцелярии? Да плевать я хотел на такую службу! Мне предложили место начальника полицейской кавалерии, ей-богу! Это по моей части!

   – Но для этого нужно иметь кое-какое представление о законах! К примеру, случится в городе демонстрация, ты должен точно знать, что ты имеешь право, а чего не имеешь права делать.

   – Имею право, не имею права! Закон! Пустяки! Прикажу «расходись!», а не послушаются – «Обнажить сабли!» Не действует? – «Огонь!» Увидишь, улица вмиг станет чистой, словно выметенная!

   Говоря, Васо усиленно размахивал руками, будто уже представлял себя сидящим на коне. Он выпучил глаза, точно и впрямь видел перед собой непокорную толпу, и, окинув всех торжествующим взглядом, успокоился, только на губах еще играла горделивая улыбка: победитель!

   Йошко, сделав вид, что все это ему надоело, позевывая, встал и, опасаясь, как бы не проснулась от поднятого шума больная мать, заглянул с порога в другую комнату. Нотариус, продолжая посмеиваться, молчал. Самым странным, впрочем, и единственно странным здесь человеком был капитан. Он стал серьезным, как бы мгновенно протрезвев, и заметил, силясь нахмуриться:

   – Как на фронте! Удивляюсь тебе, Васо!

   – И я тебе! – резко бросил Васо, не на шутку рассерженный; он злоупотреблял мягкотелостью капитана. – Разве мы здесь, среди хорватов, не как на фронте? Все они республиканцы и коммунисты! Ты что, их жалеешь? Позволь тебе сказать, хоть ты и старше меня твои беседы с этим шалопаем Панкрацем мне никогда не нравились.

   – При чем здесь Панкрац? – вздрогнул капитан, будто в эту минуту и сам думал о нем. Какое-то мгновение он колебался, потом, как бы смутившись, ожесточился: – Я был на фронте, там оружие применяют против оружия (хоть и это неразумно), но в безоружных я бы никогда не выстрелил.

   – Зачем же тогда пошел в солдаты?

   – Зачем? – Капитан пристально посмотрел на него, и в его взгляде выразилось и замешательство, и невысказанное до сих пор презрение. – Зачем? – повторил он, рассмеявшись горловым, сдавленным смехом. И, словно желая уйти от подобных разговоров и мыслей, встал и с напускной веселостью выкрикнул: – Пойдемте, господа, смотреть кино!

   В другой комнате сеанс уже начался, и жужжание аппарата заглушало громкое и смачное гоготание, крестьян. Мать Йошко еще спала, и он тихо отошел от двери на середину комнаты. Лицо его внезапно приобрело задумчивое выражение, и он немедля последовал за капитаном. Поднялся и Ножица. Только Васо, мрачный, но в душе довольный собой, поудобнее устроился, вытянув ноги:

   – Эту швабскую ерунду пусть смотрят хорваты, это их культура!

II

   Оставшись один, он продолжал бросать любопытные взгляды на дверь. Изредка бывая в городе, он заходил в кино, и его не переставало удивлять, как это и природа, и люди, всего мгновение назад бывшие бесформенным лучом света, прорезавшим темноту зала, вдруг превращались на простыне в живые картинки. Он и сейчас бы, конечно, пошел в кино, если бы в комнату тихо, словно крадучись, снова не притащился старый Смудж, неся в руках початую бутылку вина. Васо налил стакан и посмотрел на спину тестя, который, как минуту назад и его сын, заглянул в соседнюю комнату, желая узнать о самочувствии жены. Едва тот, вздохнув, повернулся, Васо грубо набросился на него:

   – А ты что, старый, целый день шмыгаешь да вздыхаешь? О чем-то договариваешься с Йошко, а меня не зовете, я для вас ноль!

   С утра Смудж был разговорчив и пребывал в хорошем настроении, и если бы Васо присутствовал на обеде, как нотариус Ножица, он заметил бы, что молчаливым и подавленным тесть стал в самый разгар обеда, еще до беседы с Йошко, приехавшим прямо к столу. Сейчас же на это лицо было страшно смотреть: сплошная пепельная туча, от бледных, судорожно сжатых губ до мутных серых зрачков. Он не спеша, осторожно сел и опасливо осмотрелся вокруг.

   – У Йошко плохи дела, – прошепелявил он, заикаясь. – Только не вздумай ему ничего говорить. Он, правда, убежден, что выкрутится, кх-а, кх-а, – кашлянул он, чувствуя надвигающийся приступ астмы, и тут же поведал Васо о последних неприятностях сына и о своем отношении к ним, сказав также, что разрешил Йошко продать дом. Только будет ли от этого прок? С некоторых пор его семью словно прокляли, несчастье следует за несчастьем: то с женой, потом с Йошко, а теперь и с Васо.

   Васо, слушая его с раскрытым ртом, задумался. Откровенно говоря, все это, как казалось ему, было водой, льющейся на его мельницу.

   – Не верю я, – сказал он насколько мог убедительнее, – что ему удастся выкрутиться. Белградцы люди умные и понимают, что солдаты ждать не будут, их надо вовремя накормить. Увидишь, Йошко только потеряет дом! По-моему, куда разумнее отказаться ему от этой затеи и принять у тебя дело. Ты уже стар, пора и на покой.

   – Вряд ли это его устроит! – засомневался Смудж, в душе же был согласен с Васо. – Он рожден для больших дел, да и к городской жизни привык!

   – Вот как? А мы, выходит, привыкли к деревенской жизни? Так ты ни дом ни спасешь, ни его самого! А отдал бы мне, да, если бы ты отдал мне его, вам бы всегда было где остановиться в городе. Поразмысли хорошенько, да ты наверняка об этом и сам думаешь, оттого так и озабочен!

   – Дело не только в этом! – Смудж склонил голову, а голос его прозвучал как-то надтреснуто.

   – Что еще? – раздраженно спросил Васо.

   – Дело не только в Йошко! – Смудж боязливо почти умоляюще посмотрел на него. – Ты не обедал с нами, но, может, слышал уже от кого? Ножица сказал…

   – Ножица?

   – Говорит, что ему доподлинно известно. Блуменфельд собирается арендовать у жупника пруд в лесу. Как только установится погода, он его осушит под сенокос.

   Надтреснутый голос Смуджа стал совсем глухим и дребезжащим. Васо тоже всполошился.

   – Бог с тобой! Чьих это рук дело? Не Ножицы ли?

   – Кх-а-кх-а, все дело, вероятно, во влиянии Блуменфельда. Никто ничего толком не знает, но все о чем-то догадываются, следовательно, Блуменфельд…

   – Во всем виноват эта скотина Краль. В эту пьяную глотку сколько ни лей, все мало, болтает где придется. Наверняка и Блуменфельду наплел! Что же теперь делать?

   – Теперь? – В погасшем взоре Смуджа вместе со страхом вновь вспыхнула надежда. – Я думаю так: будь я в хороших отношениях с жупником, можно было бы справиться с Блуменфельдом. Пока вы оба, ты и Братич, еще здесь… Братич дружит с жупником… мог бы приобрести пруд для конного завода! Вам нужны земли под сенокос – вот вы бы его и осушили.

   – Другие бы осушили после нас! Нам сено не нужно! – напыжился Васо, словно он центр вселенной. Но вдруг задумался. Помоги он сейчас тестю, он отвел бы от всей его семьи большую беду, а заодно и от себя, да еще, возможно, и дома бы добился! Но как тут поможешь? Братич не может, да и не стал бы ничего делать. Очевидно, за решением торговца Блуменфельда стоит желание самого жупника отомстить им. – Ничего! – закончил он, рассуждая то вслух, то про себя. – Поп и жид – два сапога пара! Сговорились между собой, остается только ждать, когда начнут осушать пруд и вытаскивать из него то, что вы туда бросили. Пусть этим займется Панкрац, он бросил, недаром ты на него так тратишься! Нет, не так! – Васо встал, и снова это была сама государственная власть: – Тогда я уже буду работать в полиции! А это – сила! Вот и прикинь, кому при таком раскладе разумнее отдать дом – мне или Йошко! Что ты на это скажешь?

   Потирая рукой лоб, старый Смудж молчал.

   – Поговорю еще с Йошко, – бросил он и, вздохнув, встал – из другой комнаты его звала жена.

   – Поговори и подумай! – Васо приложил указательный палец ко лбу и тоже поднялся. – Не забудьте позвать меня!

   В течение всего их разговора из соседней комнаты, где крутили фильм, доносился раскатистый смех, желание пойти туда все настойчивее овладевало Васо. Наконец-то он высказал тестю все, вопрос о доме повернул так, что лучше не придумаешь – вот это мудрость, ум! Он многозначительно сдвинул брови и с трудом протиснул через дверь свою массивную фигуру, подобно девице, пролезшей сквозь игольное ушко.

   Народ, стоявший у входа, расступился, пропуская его, и он встал у стены рядом с капитаном. В полумрачном сельском кинотеатре к этому времени заканчивалась первая часть программы, всех охватило веселое возбуждение, а шваб уже оповещал зрителей, что дальше их ожидает hohinteresant[9] трагедия, пикантное представление. Вскоре этот спектакль начался.

   Мелодраматическая история любви бедной швеи и музыканта. Несчастный брак и быстро образовавшийся любовный треугольник. Третий угол – богатый граф, который уводит швею к себе во дворец. Охваченный ревностью, музыкант мстит, он поджигает дворец, когда швея, ставшая любовницей графа, остается одна, граф в это время развлекается в кафешантане. Буйный, всепожирающий киношный пожар, где на самом деле ничего не сгорает, но от этого кажется страшнее настоящего. В паническом ужасе мечется любовница по комнатам, вот-вот погибнет, объятая пламенем. Но у музыканта пробуждается совесть, неистово пробивается он сквозь огонь, чтобы спасти ее. Всего одна стена отделяет его от отчаявшейся, потерявшей сознание женщины – догадается ли он, что она там?

   – Беги! Чего стоишь? – забеспокоилась сидящая на скамьях и корыте публика, да и сам Васо, выпучив глаза и глядя поверх голов, крикнул: «Вперед!»

   Комментируя происходящее короткими восклицаниями, шваб усердно крутил ручку аппарата то одной то другой рукой и при смене руки на мгновение останавливался, при этом картинка на простыне застывала словно проклятая жена Лота при бегстве из Содома![10] Или пленка заматывалась на ролике, и изображение перебегало с простыни на стену – к великому удовольствию публики, которая начинала кричать: «Держи ее!» Сейчас же пленка окончательно вышла из повиновения, и картинка, окрашенная в оранжевые тона, метнулась на потолок, засновала туда-сюда и упала на зрителей, залив краской белые юбки и кофточки крестьянок, все объяв пламенем. Парни руками хватали огонь, якобы пытаясь его погасить, а на самом деле щипали девок.

   – Не ровен час дом Смуджу подожжешь! Смотри, женщины уже горят! – развлекал себя и других коротышка Моргун. И снова наступила сосредоточенная тишина, изображение послушно вернулось в квадрат простыни, но из-за этого перерыва уже нельзя было понять, как и где музыкант нашел свою жену. Теперь она была с ним, и он нес ее на руках. Огонь бушевал, потолки рушились над их головами – успеет ли он ее вынести?

   Тишина. Не слышно даже шепота. Все взгляды прикованы к экрану.

   И вдруг – на простыне пустота, изображение исчезло, ни на потолке его нет, ни на платьях молодок.

   – Эй, заснул, что ли? Давай дальше!

   В свете карбидной лампы горели только рыжие волосы шваба, сам он выпрямился и развел руками, как бы говоря, – не его вина, что так получилось.

   – Дальше пленка фербрант – сгорела! – и поспешил добавить: – Конец такой: музыкант спасла Розу, и Роза с ним новая любовь, новый шизнь, как холупки.

   Крестьяне, выругавшись, наверняка бы удовлетворились этим объяснением, если бы не вмешался Васо. Растолкав всех, он подошел к швабу.

   – Почему я должен верить в такой конец? Ты покажи нам его!

   – Давай конец! – раздались крики тех, которые не поняли, что значит «пленка сгорела».

   – Но она у него действительно сгорела! – приблизившись вплотную к Васо, спокойно объяснил ему капитан.

   – А мне какое дело? – кипятился Васо. – Если нет конца, не надо было и начинать!

   – Это для простого народа, для пауэр, господин лайт, – не для интеллигенция! – оправдывался шваб униженно и испуганно. – Не для интеллигенция! – подошла, встревоженная, и его жена.

   Васо вскинул голову, осмотрелся и успокоился. Добавил только, обращаясь к стоявшей возле него интеллигенции:

   – Если бы вы не пошли, не было бы и меня здесь!

   Тут снова возмутились крестьяне. Шваб объявил представление оконченным, а им казалось, что за пять динаров они увидели слишком мало. Не понравилось им и как шваб оправдывался перед Васо.

   – Ентеллигенция! – протяжно и обиженно пронеслось по толпе и потонуло, заглушённое топотом выходящих из комнаты людей.

   Из крестьян в комнате остался один Краль. Правда, Моргун звал его пойти в сарай выпить, но тот грубо отказался, после чего Моргун, смачно выругавшись, удалился, а Краль, развалившись на стуле за аппаратом, упрямо требовал принести ему вина.

   Молодой Смудж уже успел пробиться сквозь толпу в лавку и вел там торговлю с крестьянами. Краля он словно и не слышал.

   – Можешь подождать! Чего разорался? – набросился на Краля Васо, выходя из комнаты вместе с капитаном и нотариусом. – Налился по горлышко!

   – А тебе какое дело! – огрызнулся Краль, искоса наблюдая, как шваб собирает аппарат. – Мой организм еще принимает! – Васо остановился в дверях, презрительно смерив его взглядом с головы до пят. – Вино и для пауэр, не только для интеллигенции! Интеллигенция! – Краль скорчил гримасу, скорее предназначавшуюся швабу, нежели Васо, и все же это был замаскированный, осторожный выпад именно против Васо. Тот так это и расценил.

   – А ты имеешь понятие, что такое интеллигенция? – заложив руки за спину, он подошел к нему ближе.

   Краль повернулся и оказался прямо перед ним. На его заросшем лице притаилась вызывающая, злая усмешка.

   Всем было известно, что в течение нескольких лет он вел с конным заводом, а следовательно, с Васо тяжбу из-за земли. Жил он в одном из самых убогих сел в общине, а таковым оно стало потому, что семья графа еще во времена крепостного права прибрала к рукам самые плодородные и самые большие куски земли, оставив окрестным крестьянам жалкие крохи, лишь, бы не умерли с голоду. Краль и его односельчане судились с этой семьей, вернее, с одним из последних ее отпрысков, вечно брюзжащим патриотом, вложившим в военный заем половину своего состояния. Позднее, когда граф, не получив назад свой заем и не смирившись с новыми условиями, продал поместье заводу и уехал в Грац, к заводу перешли и все нерешенные споры, в том числе и дело Краля. Впрочем, Краль ничего не получил бы и тогда, если бы не случилось происшествие, заставившее Васо уступить. Взаимная же ненависть, правда тщательно скрываемая, осталась. Но сейчас, однако, будучи слишком пьяным, чтобы вести себя осторожно и хитро, Краль, с необычайной остротой вспомнив о всех унижениях и расходах, которые он претерпел, борясь за свое, не менее остро припомнил и о завоеванных им с некоторых пор в этом доме правах.

   – Интеллигенция! – плюнул он, скорее всего случайно. – Мы крестьяне! – ударил он себя кулаком в грудь. – Нашим потом вы все живете!

   – Я твоим потом живу? – подбоченился перед ним Васо, окончательно выведенный из себя, ибо и шваб с глупым любопытством уставился на них. – А кто тебе подарил гектар пашни?

   – Вы мне подарили мое! А не сделай вы этого, все бы вы здесь по-иному запели, хе-хе, вы меня понимаете!

   Вместо ответа Васо закатил ему такую оплеуху, что Краль от неожиданности свалился на пол. Только теперь Васо сказал:

   – Вот как я понимаю!

   Пытаясь подняться, а был он мягок, словно тесто, Краль рычал и клял все на свете.

   – Мать твою, ты мне за это заплатишь! – И, уже почти встав, снова рухнул на пол, ибо Васо ударил его ногой. Упав, он так и остался лежать, прислонившись головой к стене, согнувшись пополам, с отвисшей челюстью и глазами навыкате. То ли от бессилия, то ли от удивления он больше не пошевелился, только многозначительно промямлил с каким-то странным выражением на лице, будто всему этому чрезвычайно рад: – Побойся бога! Вот как ты со мной?

   Шваб с женой спешно уносил, аппарат. На том месте, где он стоял, оказались и старый, и молодой Смудж, чуть дальше стояли капитан и Ножица. Старый Смудж, перепуганный, беспомощно озирался вокруг, безуспешно пытаясь понять, в чем дело. Его сын Йошко сориентировался быстрее. Еще находясь в лавке, он разгадал причину стычки, но, поскольку был занят с покупателями, не мог ее предотвратить. Теперь же, отпихнув Васо в. сторону, он услужливо остановился перед Кралем.

   – Вставай, Краль, охота тебе валяться, ты же мужчина, неужели не выпьешь еще стаканчик!

   Краль позволил было себя поднять, но вдруг заупрямился и остался сидеть на полу.

   – В солдатчине меня никто по морде не бил, – шепелявил он, – а тут этот солдафон? Если уж на то пошло, найдется и на вас управа! – Он сам, без чьей-либо помощи, поднялся и, пошатываясь, направился к выходу, но дошел только до Йошко. Тот схватил его за плечо.

   – Опомнись же, не дури, Краль, куда ты?

   – Зачем ты так, Васо? При мне? – Капитан попытался изобразить из себя начальника, а лицо его приняло плаксивое выражение.

   – Я, капитан, защищаю офицерскую честь! Я знаю, что это такое! – отрезал Васо, наклонив в сторону Краля голову, а глаза его вылезли из орбит, точно у быка, готового пустить в ход рога.

   Капитан сник, лицо его стало еще более плаксивым.

   – Оставь его, оставь! – умоляюще сложив руки, встал перед Васо старый Смудж и тут же снова повернулся к Кралю: – Еще стаканчик, Краль, ты же знаешь, я целый день в книгу не записываю!

   – А почему не записываете? – заорал Краль на Йошко и засмеялся хрипло, торжествующе. – Вы знаете почему! Но если Краль до сих пор держал язык за зубами, то теперь этого не будет. Гм, не будет! – Словно собираясь сейчас же вывалить все, что знает, и желая произвести впечатление, он обернули к капитану и Ножице, который довольно посмеивался. – Пусть господа послушают…

   Крадучись, словно кошка, шваб, переносивший свою карбидную лампу, остановился в дверях, не зная, как ему поступить, то ли лишить господ света, то ли самому остаться здесь и стать нежеланным свидетелем. Он продолжал стоять. На стене позади него расползлись тени от людей, искаженные, смешные и страшные. Но не было ничего страшнее и безобразнее, чем тень старого Смуджа. У входа в лавку задребезжал звонок но никто, даже он, словно ничего не слышал. Его била дрожь, казалось, еще немного и он зарыдает:

   – Йошко, отведи его на сеновал, пусть проспится!

   – Дай ему по морде! – застыв на месте, скрестив на груди руки, свысока взирал на всех Васо. Затем направился к выходу.

   Молча переглянувшись, последовали за ним капитан и Ножица. Они уходили, поняв, что лишние здесь, хотя Ножица все еще. посмеивался.

   – Это я-то должен проспаться? – закричал Краль и двинулся вслед за ними. – Эта морда не спала и в ту ночь, когда вы Ценека хоронили в поповском лесу, гм!

   Через дверь, у которой, пропустив вперед себя капитана и Ножицу, остановился Васо, из соседней комнаты проник свет и, смешавшись со светом карбидной лампы, выхватил из темноты все лица. Серое, словно пепел, лицо Смуджа и кроваво-красное его сына.

   – Не болтай! Снова несешь вздор! – Йошко крепко схватил его за плечи. – Смотри, доиграешься! Тебе известно, за что ты нам должен быть благодарен!

   Кралю не за что было благодарить семью Смуджей, если не считать гектара земли да постоянной взятки в виде бесплатно отпускаемого вина и неограниченного кредита на всякие домашние нужды. Но и этого было немало, подумал вдруг он.

   – Гм! – хмыкнул он, но мысль, что они ему еще больше должны быть благодарны, снова овладела им, и он продолжал, уже более миролюбиво, но все же достаточно настойчиво: – Какой же это вздор? – И невероятно довольный, неожиданно растопырил пальцы. – А вот вам и свидетель!

   Молодой и старый Смудж, последний с горечью и удивлением, посмотрели на дверь, ведущую в лавку, через которую, как только в комнату проник свет из другой комнаты, вышел шваб с лампой в руках и его жена и в которой минуту спустя, прежде чем в лавке зазвенел звонок, появился молодой человек, так и оставшийся там стоять, молча наблюдая за происходящим. Внешний вид этого молчаливого свидетеля производил странное впечатление в обстановке сельского трактира. Хотя его плащ, да и сам он, был перепачкан грязью, одежда его выглядела щегольской, словно у него не было времени переодеться – он был вынужден спешно покинуть асфальтированный город и окунуться в непролазную деревенскую грязь. Лицо же его, напротив, было грубым, широкоскулым и выдавало в нем скорее крестьянскую примитивность, если бы не покрытые сетью морщин синие круги под пронзительно-холодными глазами, говорившие о рафинированности язвительного, дерзкого городского прощелыги. Две глубокие складки залегли по обеим сторонам носа, и сейчас, проводя пальцем по одной из них, он презрительно ухмылялся: вся эта сцена очевидно забавляла его.

   – Панкрац! – словно у него перехватило дыхание, выдавил старый Смудж. – Что тебя снова принесло сюда, и именно сейчас?

   – Снова? – звонко рассмеялся гость, названный Панкрацем, и зевнул, не выказывая ни малейшего желания здороваться. – Видишь, Краль призывает меня в свидетели! А что это у вас тут было? – Он огляделся. – Кино, слышал я, показывали. Веселитесь! А вы чем недовольны, Краль? Перестаньте, республика не за горами! – Все это он проговорил очень быстро, плавно и мелодично, как бы играя на публику. Он подошел к Кралю, похлопал его по плечу, даже протянул руку и снова засмеялся, на сей раз как будто искренне. – Помните, как месяц назад мы с вами напились на станции?

   – Конечно, помню! – захохотал Краль, сразу повеселев; он держал руку Панкраца в своей, тряс ее, словно заключая с ним сделку. – Вы настоящий наш народный представитель! Не то что эти, выпить человеку не дадут, все бы им драться да по морде хлестать!

   – Кто тебе не дает? – Йошко тут же воспользовался моментом, чтобы окончательно успокоить Краля, при этом он не без любопытства наблюдал за Панкрацем.

   – Принеси же ему! Да и я не откажусь! – надменно улыбаясь, заглянул Панкрац в глаза Йошко и повернулся к Кралю. – А кто это вам оплеуху закатил?

   В дверях другой комнаты, застыв в гордом презрении, стоял Васо. Теперь же, надув губы, он повернулся, собираясь выйти.

   – Он? – Панкрац понял это по взгляду Краля. – Могли бы ему сдачи дать! Если вы еще этого не сделали, то скоро будет республика, тогда и покажете им! А сейчас садитесь, Краль! Я подойду к вам, и мы снова чокнемся! – улыбка исчезла с его лица, а сам он постепенно удалялся от него. Бросив взгляд на старого Смуджа, он вошел в другую комнату и там очень громко и весело со всеми раскланялся. – Добрый вечер, господа!

   Йошко уже нес Кралю вино. На Панкраца даже не взглянул, более того, как бы нарочно отвел от него глаза. Васо скользнул по нему взглядом и отвернулся.

   – Хи-хи-хи! По такой грязи! – захихикал Ножица, втянув голову в плечи. Единственно капитан сердечно приветствовал его, но и он, в конце концов, стал более сдержанным, ибо Панкрац вместо того, чтобы протянуть ему руку, повернулся в другую сторону и начал раздеваться.

   – Что за черт вас принес, какая такая необходимость! – капитан смотрел на перепачканную грязью одежду Панкраца, не переставая улыбаться.

   – Я рассчитывал найти на станции какую-нибудь машину! Мой добрый дядя Йошко не удостоился подвезти меня на автомобиле! – Панкрац сел, вытянув ноги. – А приехать чертовски было нужно! – усмехнулся он и обернулся к старому Смуджу, приковылявшему в комнату; лицо у старика было серым, беспокойным, он сглатывал слюну.

   – Сегодня ночью я все деньги проиграл в карты, а завтра истекает срок выплаты долга.

   От долгого сглатывания старый Смудж стал задыхаться, лицо передернуло судорогой. В другой комнате раздался звон рюмок. Это чокались Краль и Йошко. По стеклам окон барабанил дождь, а на улице стояла черная, глухая ночь, затаившаяся, подобно призраку. В наступившей тишине слышалось только, как зевает Панкрац да как из соседней комнаты жена Смуджа зовет к себе Панкраца.

   – Ах, маменька все еще лежит! – Панкрац поднялся, потянулся, позевывая, и с ухмылкой, с какой рисуют смерть, отправился туда.

III

   Комната, куда вошел Панкрац, была сплошь заставлена старинной мебелью всех стилей, вернее, без всякого стиля, но выглядело это более чистым, чем все остальное в доме. Две высоких кровати, одна разобранная, занимали добрую ее половину. Перед ними на противоположной стене, на небольшой полочке между ярмарочной картинкой, изображающей Христа с терновым венцом на голове и деву Марию с пронзенным сердцем, горела лампада, вернее, обычный фитиль, опущенный в красный стаканчик с освященным маслом. Над лампадой, между картинками, на почетном месте висел старый, потускневший от времени Б-кларнет. В красном свете, отражаемом лампадой, его медные клавиши тоже казались красными, будто минуту назад кто-то перебирал по ним окровавленными пальцами.

   Лампаду зажигали только по большим праздникам или когда в доме кто-то тяжело болел. Что же касается кларнета, то он висел годами и никто к нему не прикасался с тех пор, как старого Смуджа серьезно прихватила астма. Кларнет о многом мог бы поведать – с ним была связана молодость Якова Смуджа, когда тот еще не был ни торговцем, ни владельцем трактира, а был обычным кларнетистом, игравшим в оркестре как старого, так и в первый год нового загребского оперного театра. Музыкантом он стал исключительно благодаря старому учителю народной школы. Неся службу в маленьком, скучном городке, этот учитель до старости остался верен своему увлечению, кларнету, и поскольку дружил с отцом Якова, местным торговцем, а в самом Якове открыл талант, то и его увлек своим искусством, а попутно обучил и нотной грамоте, поначалу дав ему свой инструмент. Вскоре Якову это оказалось весьма кстати, ибо когда его отец разорился, а спустя некоторое время умер, то, будучи еще совсем юным, с едва пробившимися усами, он уже собственным кларнетом смог зарабатывать себе на жизнь. Несколько лет выступал с разными любительскими хорами по курортам, пока ему не улыбнулась фортуна. Однажды, отдыхая на водах, его приметил какой-то служащий загребского театра, куда затем и пригласил на работу. Обо всем этом, о своем славном прошлом, как и о некоторых сольных партиях, особенно в операх Верди, старый Смудж часто и со слезами на глазах любил вспоминать и вспоминал до сих пор. Но и тогда, когда он предавался воспоминаниям, ему ничего не стоило взять в руки кларнет, – впрочем, так было раньше, еще до появления первых признаков астмы, – только для того, чтобы заманить и развлечь посетителей. Так вместо служения музам, он стал служить мамоне!

   Причиной его перехода от служения музам к служению мамоне явилась как неудовлетворенность жалованьем оркестранта, так и врожденная жадность, унаследованная им от отца, который разорился, погорев на какой-то спекуляции. Скорее же всего, толкнуло его к этому знакомство и женитьба на женщине, считавшей, что своей музыке он может найти более выгодное применение, если будет играть в трактире для себя и гостей, чем в театре для «обезьян», под которыми подразумевала как артистов, так и публику. С госпожой Резикой – так ее звали – он познакомился на вечеринке у одного каноника, не отказывавшего себе в мирских удовольствиях, куда был приглашен как музыкант. В роли хозяйки дома выступали госпожа Резика, пышная молодая вдова провинциального служащего таможни. Поскольку уже на следующее утро после пьянки, когда каноник ушел к ранней обедне, молодому Смуджу удалось оставить ей о себе приятные воспоминания, то их отношения продолжились, а после внезапно последовавшей смерти каноника они окончательно бросили якорь в уютной гавани гражданского брака. В этот брак, помимо своих пышных бедер, красноречия и предприимчивости, госпожа Резика привнесла и определенную сумму денег, завещанную ей каноником. Именно деньги стали последним доводом, склонившим Смуджа послушаться своей «лучшей половины» и из рядового музыканта превратиться сначала в хозяина перекупленного трактира, а потом и мясной лавки. Поначалу они жили в городе, но не прошло и десяти лет, как госпожа Резика, несмотря на то, что дела в городе шли неплохо, пожелала перебраться в село, купить землю и завести хозяйство со свиньями, курами и гусями. Смудж не противился, и они переселились сюда, где живут и по сей день. Здесь, на перекрестке двух оживленных дорог, дела пошли настолько хорошо, что их дом стал самым богатым в общине.

   Еще в городе родилось у них трое детей: сын Йошко и две дочери, Пепа и Мица. Был и четвертый ребенок, Луция, но ее Смудж, как и госпожу Резику, вместе с капиталом, оставленным по завещанию, унаследовал от старого проказника каноника. Эта Луция и была матерью Панкраца. Поскольку в ней не текла кровь Смуджа, а своим легкомысленным поведением она доставляла ему массу неприятностей, то Смудж довольно рано выдал ее замуж за городского сапожника, которому Луция приглянулась на сельской ярмарке, когда в палатке отчима разливала вино, а он в своей напротив подавал сапоги. Луция отказывалась выходить замуж, впоследствии и отомстила за это, изрядно попортив кровь и без того больному туберкулезом мужу своими прелюбодеяниями, для которых у нее были неограниченные возможности, ибо жили они вблизи военных казарм. В конце концов, не терзаемая никакими угрызениями совести, она свела его в могилу, которой, правда, спустя несколько лет не избежала и сама; после встречи в лесу за казармой с очередным любовником она, заболев воспалением легких, умерла.

   Десятилетний Панкрац, – это была его фамилия, а иначе в доме его никто еще с раннего детства не звал, – остался на попечении бабушки и Смуджа, и поскольку был слишком ленив, чтобы овладеть каким-либо ремеслом, но отличался сообразительностью, старики оставили его в городе учиться. Но и здесь его одолевала лень, к этому добавилось и непристойное поведение, и он переползал из класса в класс, как гусеница с листа на лист. В прошлом году сдал выпускные экзамены, прибегнув и к подкупу, и к взяткам, и записался на юридический факультет.

   Годы его учения пришлись в основном на военное и послевоенное время; это был период, говоря коротко, когда жизнь, окруженная атмосферой смерти, но не успевшая привыкнуть к ней – так идиллично было ее мирное прошлое, – оказалась перед необходимостью осознания своей бренности, а осознав ее и заразив этой мыслью все классы, устремилась в погоню за наслаждениями, хотя бы и ценой крайней непорядочности и бесцеремонности. Эта антидуховная и сугубо гедонистическая черта эпохи нашла в Панкраце благоприятную почву еще и благодаря его воспитанию, полученному в родительском доме, где мать буквально у смертного одра своего мужа устраивала любовные оргии, а сына, тогда еще малолетнее дитя, задаривала, чтобы склонить на свою сторону и настроить против отца; в довершение ко всему она его и похвалила, когда тот вместо того, чтобы подать умирающему отцу воды, показал ему язык. Ничуть не лучше был и дом деда, куда он приходил обычно по большим праздникам. Вместе с опытом, приобретенным здесь, – он и сам участвовал в махинациях деда, – еще не сложившийся характер юноши вобрал в себя все самое гнусное оставаясь бесчувственным ко всему, что не приносило выгоды. Поскольку и в городе среда, в которой он вращался, была в основном той же, если не хуже, чем в доме деда, то со временем он стал злобным, язвительным и похотливым, сознавая, что иначе нет смысла жить. Праздность – вот что было на самом деле смыслом его внутренней жизни, и он старался заполнить ее различными внешними атрибутами, модной одеждой, интересом к спорту, любовными авантюрами, пьянками и игрой в карты. А поскольку среда эта была насыщена политическими дискуссиями, не избежал их и он. Самым странным было то, что поначалу он играл роль убежденного коммуниста. В то время коммунистическое движение у нас переживало период подъема,[11] и он наивно полагал, что в случае его быстрой победы сможет извлечь для себя определенную выгоду; об этом говорила одна интересная деталь: Панкрац перед дедом и деревенскими родственниками распространялся о коммунизме и хвастался своей революционностью, вернее, этим он запугивал их, чтобы выудить деньги, обещая в случае победы революции защитить их от экспроприации. Так довольно долго ему удавалось их обманывать, особенно далекого от политики деда. Когда же коммунистическое движение пошло на убыль и открыто быть коммунистом стало опасно вследствие начавшихся гонений, Панкрац, деятельность которого ни разу от слов не перешла к делу, быстро спрятался в свою раковину и только из чувства противоречия, да чтоб пощекотать нервы родственникам, выдавал себя, а чаще позволял выдавать себя за коммуниста; так это и осталось по сей день. В действительности же он давно, и все в доме об этом знали, вступил в Ханао[12] и занял там видное место. Сюда его привела простая причина: он мог, пользуясь рекомендациями типа «бедный, но патриотически настроенный студент» доить деньги из таких же «патриотически настроенных» торгашей и банкиров. И все же главным денежным источником для него оставались дед и бабка; причина же, по которой, не прибегая к угрозам, то есть, не упоминая об обещаниях, связанных с коммунизмом, ему удавалось разживаться у них деньгами, крылась в печальной истории, случившейся в доме незадолго до поворота событий.

   Дело, на которое он сегодня уже неоднократно намекал, было связано с Ценеком. Ценек – угреватый, молчаливый, но смекалистый крестьянин, неженатый и без всякого состояния, не считая доставшегося по наследству участка леса в сажень дров, приходился Кралю сводным братом и работал слугой у старого Смуджа задолго до войны, а также довольно долго во время войны, будучи не только его доверенным лицом, но и первым помощником в разного рода махинациях, проводимых им совместно с Васо. Вероятно, таковыми бы эти отношения – довольных друг другом хозяина и слуги – и остались, если бы, несмотря на слабое здоровье, Ценек под самый конец войны не был послан на итальянский фронт и если бы оттуда, измученный и напуганный, но пробудившийся от душевной спячки, не приехал на побывку к хозяину с твердым намерением в армию больше не возвращаться и не бежать в зеленые кадры,[13] а пересидеть в городе у родственников. После войны он мечтал открыть с одним из этих родственников небольшой трактир и работать на себя. Для этого ему нужны были деньги, а поскольку во время своего отпуска он перевез через границу в Краньску для хозяина и Васо много зерна, но как слуга право на награбленное не имел, то и осмелился попросить у Смуджа денег в уплату за оказанные услуги. Запрошенную им сумму вряд ли дал бы и сам Смудж, хотя и отличавшийся скупостью, но легко шедший на уступки, но особенно уперлась госпожа Резика. Ее оскорбило, что Ценек прежде обратился не к ней, фактической главе семьи. Впрочем, причина крылась глубже. При немощном уже муже Ценек состоял у нее в любовниках, поэтому, желая удержать не только примерного слугу, но и сохранить его для себя, – в любви она придерживалась демократических взглядов, – госпожа Резика встала на точку зрения типичной аристократки, рассудив, что в интересах самого Ценека, которому у нее ни в чем отказа нет, лучше остаться слугой, нежели стать хозяином. По этому поводу они в ту последнюю ночь перед возвращением Ценека на фронт крупно повздорили. В доме уже все спали, а ссора между ними троими в уже закрывшейся лавке разгоралась, пока Ценек, распалившись, не назвал госпожу Резику блудницей, чем вывел ее из себя настолько, что она, взбешенная и как всегда не задумывавшаяся о последствиях, ударила его тяжелой кочергой, угодив точно в висок.

   С тихим стоном упал Ценек на мешок с зерном и картина, открывшаяся взору Панкраца, запомнилась ему на всю жизнь. В это время он проводил у бабки каникулы и, разбуженный криком, некоторое время подслушивал за дверью, а потом вошел в лавку, дед и бабка с посеревшими лицами, из-за тусклого освещения похожими на грязный пол, склонились над Ценеком: дед рассматривал свои окровавленные пальцы, которыми он ощупал рану Ценека, а бабка, только что столкнув ногами на пол труп Ценека и не успев еще заметить Панкраца, выругавшись над покойником, воскликнула:

   – Проклятая скотина! Кто бы мог подумать, что у такого упрямца такая мягкая башка? – Увидев Панкраца, она подбоченилась и заорала: – А тебя какой черт принес? На, смотри! Упал с лестницы и разбился об весы! – И лестница, и тяжелые товарные весы в самом деле стояли поблизости. И по сей день она всех в доме уверяла в этом. В ту ночь она грубо накричала на Панкраца, приказав ему замолчать, когда тот на вздохи отчаявшегося деда, что же делать, невозмутимо заметил, что о случившемся, если все произошло так, как об этом рассказывает бабка, следует, ничего не утаивая, сообщить властям. Она же об этом и слышать не хотела, но решительно и с энергией, перед которой боязливому Смуджу оставалось только отступить, приняла другое предложение Панкраца: засунуть Ценека в мешок и отнести – пусть это сделают Панкрац со Смуджем – в ближайший поповский лес, утопив его там в пруду среди осоки и ила.

   Это было тяжелое и опасное дело. Ночь, правда, выдалась темной, небо затянули облака, но в лесу, через который пролегали тропинки, ведущие из виноградников в село, их мог кто-нибудь встретить. Тем не менее добрались они благополучно, положили мешок с мертвецом и камнями на доску, найденную в лесу, Панкрац вплавь добрался до осоки и там свалил труп на дно, в ил. Но в последнюю минуту, когда Панкрац был уже на берегу и одевался, а старого Смуджа, несмотря на теплый вечер, била дрожь, и он громко вздыхал, не веря в реальность случившегося, перед ними вдруг возник босой и тихий, словно летучая мышь, сводный брат Ценека Краль.

   Напившись на винограднике у своего соседа, он лесом возвращался домой, по привычке остановился и немного соснул, а услышав шум, пошел на негр и удивился: гм, неужели Панкрац ночью купался или, может, лягушек ловил? А, так он блох стряхивает с одежды, купаться и не думал, а только сделал вид, будто собирается, чтобы позлить старого Смуджа, с которым немного прошелся, чтобы избавиться от головной боли после прощальной пьянки с Ценеком. Гм, лучше продолжали бы пить и его бы позвали; он бы не отказался, все равно собирался с Ценеком, прежде чем тот уедет в город, столковаться насчет продажи им своей рощицы! Он мог бы у них на сеновале и переночевать.

   Кое-как выкрутившись, соврав, что дали Ценеку денег и что Краль может с ним встретиться в городе, а сейчас Ценек мертвецки пьян, и вообще с оговорками, в которые больше мог поверить пьяный, нежели трезвый человек, он и избавились от Краля. Однако, когда спустя несколько дней, Краль, не найдя Ценека в городе, удивленный вернулся к ним, они сказали ему то же, что говорили и другим, Ценек, мол, ушел на фронт. С ним, разумеется, они были более доверительны, сообщив, что Ценек переменил свое решение уже утром, перед отъездом.

   Было это в самом конце войны, когда вдруг все смешалось и вскоре произошел поворот событий, в село стали возвращаться фронтовики; о мертвых знали, что они мертвы, о взятых в плен – что в плену, только о Ценеке не было ни слуху ни духу. К счастью для Смуджей, в село на Ценека не пришел циркуляр о дезертирах, а рядом с Ценеком на фронте не было земляков, которые могли бы сообщить, что он в армию вообще не возвращался. Таким образом, Смуджи могли объяснить его отсутствие тем, что он, вероятно, погиб на итальянском фронте, а труп его затерялся; сколько людей пропало без вести, э-эх, если не из их села, то из многих других!

   Слушая это объяснение, Краль хоть и хмурился но помалкивал до тех пор, пока после продажи графского поместья не затеял с Васо тяжбу из-за земли. Тогда неожиданно для Смуджей по всему селу разнесся слух, бывший на самом деле чистой правдой, что Смуджи в ночь перед отъездом Ценека, повздорив с ним, убили его и схоронили в поповском пруду. Их ругань в ту ночь слышал тот-то и тот-то крестьянин проходивший мимо лавки. Да и Краль в ту ночь застал их в лесу у пруда при таких-то и таких-то обстоятельствах – они якобы гуляли, а видел ли их кто прежде гуляющими! – дело ясное, они его убили и утопили!

   Вероятно, подобные разговоры плохо бы кончились Для Смуджей, представляй Ценек для властей и крестьян более или менее важную особу или если бы им, пусть и мертвым, кто-либо серьезно заинтересовался. Следовало только убрать на пруду запруды, спустить воду, и труп обнаружился бы. Но именно в тот год жупник стал разводить в пруду рыбу и для него такое расследование было невыгодно. Самое главное, Краль, ближайший родственник Ценека, обвиненный Смуджами в клевете, получил от Васо землю, а от Смуджей постоянную взятку вином и кредит; кроме того, от покойника, без всякого возмещения, к нему перешла рощица, таким образом, ему заткнули рот, сам же он его раскрывал только для того, чтобы объяснить крестьянам, что он выдумал про ту свою встречу со Смуджем и Панкрацем в лесу; или для того, чтобы запугивать Смуджей, вынуждая их быть более щедрыми.

   Со временем пересуды в селе затихли. Как вдруг весной, в связи с уже известным решением торговца Блуменфельда, дело приняло самый серьезный оборот. Блуменфельд стал заниматься торговлей задолго до войны и сильно разбогател, но его лавку и дом, расположенные в самом центре села, разграбили и сожгли во время поворота событий восставшие крестьяне. Сам он тогда вместе с семьей скрылся, попробовал заняться другой, не менее прибыльной, деятельностью, но у него что-то не заладилось, и этой зимой он вернулся назад, построил новый дом и снова открыл лавку.

   Впрочем, вместе с домом Блуменфельда крестьяне хотели поджечь и дом Смуджа, но тот, проявив смекалку, сумел его защитить: ночью, когда к нему пришла толпа вооруженных крестьян, он просунул в чердачное окно старый сапог с оторванной подошвой и через него стрелял из ружья. Крестьяне, не разобравшись, спьяна и по невниманию решили, что из окошка торчит ствол пулемета, и разбежались, тем и завершилась их попытка уничтожить Смуджей.

   Сохранив таким образом лавку и переманив к себе бывших клиентов Блуменфельда, старому Смуджу удалось, и довольно успешно, воспрепятствовать и возрождению его былой славы. Естественно, тот, давно затаивший зло на Смуджа, теперь рассвирепел и искал повод расправиться со своим соперником. Конечно, и до него дошел слух о подозрении, павшем на Смуджа в связи с исчезновением Ценека, что недавно подтвердил и Краль, которому Блуменфельд за это хорошо заплатил и обещал дать еще больше, если он выдаст Смуджей жандармам. Да и жупник, разгневавшись, что в течение двух лет рыба в пруду дохла, – а от чего, как не от разлагающегося трупа Ценека! – выразил готовность отдать пруд Блуменфельду в аренду. Но Блуменфельд был слишком осторожен, чтобы прямо обвинить Смуджей, поэтому решил сначала пруд осушить – земля под сенокос ему все равно была нужна, а там, бог даст, в пруду действительно обнаружится труп Ценека, это бы означало гибель его конкурента!

IV

   Привыкшая душить неприятности на корню и предварительно все обговорив с мужем, госпожа Резика поэтому и позвала сейчас Панкраца к себе. Подобная поспешность объяснялась также дошедшим до нее известием о карточном проигрыше Панкраца.

   Она сидела, откинувшись на гору лежащих в изголовье высокой кровати подушек, голова ее была обвязана белым полотенцем – точь-в-точь паша в чалме, тем более что черты лица ее были скорее мужскими. Моргая жидкими ресницами, она изредка посматривала на Панкраца своими кошачьими раскосыми глазами, как и у него пронзительно-холодными. От нее веяло чем-то решительным и жестоким. И это сразу обнаружилось. Услышав от Панкраца подтверждение тому, что она хорошо расслышала все сказанное им деду о проигрыше, госпожа Резика, не долго думая, обвинила юношу в легкомыслии.

   – Только затем ты и приехал? Я уже месяц как больна, а тебе и в голову не пришло меня проведать! А понадобились деньги, ты тут как тут!

   Панкрац уже навещал ее в первые дни болезни, но теперь об этом не напомнил, лишь извинился, сославшись на занятия, при этом снова поцеловал ей руку. Дерзкий с нею, как и со всеми, он умел, хоть и редко, быть ласковым, ибо понимал, что единственный, кто в этом доме, где все его ненавидели или боялись, был к нему расположен, так это она, – вероятно, чувствуя в нем свою кровь, – и еще он хорошо знал, что от нее, как от хозяйки дома, всегда зависит успех или неуспех его желаний и просьб.

   Сегодня, между прочим, он не приехал бы сюда только из-за карточного проигрыша или из-за необходимости заплатить по векселю. Эти причины он в одно мгновение, пока все гадали о цели его. приезда, ловко придумал, поначалу просто для пущей важности и чтобы подразнить деда, а затем быстро смекнул: может, таким путем ему удастся выудить у них деньги. В действительности его привело сюда более важное дело: он собирался выяснить, какова его доля по завещанию деда, о чем до сегодняшнего дня никто ему ничего не сказал, возможно, это так и осталось бы тайной, если бы не проговорился дядя Йошко, с которым он случайно встретился вчера в городе. Приехать же именно сегодня, в такую непогоду и по такой грязи, Панкраца заставило еще и другое; он хотел, хотя бы на первое время, скрыться от ярости и мести своих товарищей ханаовцев. Сегодня под вечер они подрались в корчме со своими противниками орюнашами,[14] взгляды которых с некоторых пор стали более соответствовать его представлениям о жизни; в самый разгар драки он переметнулся на их сторону, предав друзей. Те его стали преследовать, и Панкрац вынужден был скрыться у одного из орюнашей, жившего поблизости от станции. Затем пробрался на станцию, откуда уехал в полной уверенности, что, когда завтра-послезавтра возвратится, гнев его бывших друзей несколько поутихнет. Всего бы этого, конечно, не было, – сидя сейчас на бабкиной кровати, он пытался найти какое-то оправдание своему поступку, – если бы его друзья в корчме сами не толкнули его на это и не сшельмовали в картах, да к тому же еще стали обвинять в неискренности, дармоедстве, – словом, в чем он мог обвинить и их.

   Все это теперь не имело значения. Другим были заняты мысли Панкраца; после того, как он утихомирил Краля и тем самым снова оказал услугу этому дому, не следовало ли перейти к делу?

   – Сумма-то, бабуся, небольшая! – улыбнулся он, поправив подушки. Желая предупредить отказ и усилить свои позиции, сразу рассказал ей, преувеличивая при этом свою роль, все, что видел и слышал и что предпринял в связи с распрей между Васо и Кралем и намерением Краля пойти за жандармами. Вот, в то время как другие, например, Васо, не заботятся о счастье и спокойствии семьи, он об этом думает постоянно! Разве она не слышала, как кричал Краль?

   Госпожа Резика слышала какую-то перебранку, узнавала голоса ссорящихся и призывала домочадцев успокоиться, прийти к ней и рассказать, что произошло. Но никто ей не внял, вернее, с ней, больной, никто не посчитался. Сейчас, узнав о случившемся и что при этом присутствовали нотариус и капитан, а также этот бродяга шваб, она вспыхнула, тяжело задышала, попыталась подняться – доктор сказал, что уже можно – и позвала Васо. Когда из другой комнаты нотариус ответил, что Васо нет, она попросила Панкраца его найти.

   – Можешь с ним и потом побеседовать! – не сдвинувшись с места, сказал Панкрац. – Мне с тобой необходимо кое о чем поговорить.

   – Что значит «кое о чем»? Вы сговорились меня сегодня доконать? С Кралем ссорятся именно в тот момент, когда он нам, когда он… больше всего нужен, – нашла она подходящее слово и, немного успокоившись, рассказала Панкрацу, что замышляет против них Блуменфельд; вот, собственно, почему она пригласила к себе Панкраца. – Но в чем дело? Ты молчишь, тебе вроде бы смешно? – разозлилась она на него. – Я ведь только на тебя и рассчитываю! Ты его бросил, тебе будет легче его вытащить – сейчас или когда потребуется. В глубоком ли месте ты его опустил, не смогут сразу найти?

   – Да от Ценека наверняка одни кости остались! – почесывая затылок, сказал Панкрац. «Как же их в иле соберешь?» – подумал он, но вслух не произнес. Иногда, вымогая деньги, он пугал деда и бабку тем, что донесет на них. Но не в его интересах, чтобы дело, в котором он и сам был замешан, действительно появилось на свет божий, ибо как бы там ни было, не рубить же сук, на котором сидишь и намереваешься еще долго сидеть? Помоги он им, помог бы и себе, но разве можно собрать кости в иле раньше, чем их, – нужно ждать, пока ил подсохнет, – обнаружат другие? В этом он сомневался и все же, думая о том, как с этими новыми страхами деда и бабки, а также с их надеждами, возлагаемыми на него, растут и его шансы на ответные услуги, которыми он мог бы сразу воспользоваться, сказал весело и уверенно: – В глубоком Когда придет время, все, что от меня зависит, я сделаю! Вряд ли это будет так скоро! Как бы жид того ни хотел, дождь не остановишь! Только, бабуся, – он поглаживал ее шершавую руку, – меня долги поджимают!

   – Иди ты к черту, видно будет! – услышав, сколько он требует, она старалась скрыть свою радость, что сумма не так велика, да и вообще всем осталась довольна. Тем не менее не преминула пожаловаться: – Чертовы весы, и как этот паршивец на них сверзился? Вот и мертвый, а всем от него достается! Но что ты опять скалишься?

   – Мне приятно видеть, что дело у тебя идет на поправку, – притворно сказал Панкрац, ему была смешна ее наивность. – Когда я тебя вижу такой здоровой, кажется, вот-вот встанешь и пойдешь; удивляюсь, как это вам пришло в голову, как ты позволила написать, – Йошко мне сказал, – завещание!

   – Он сказал тебе? – повторила она, словно почувствовав свою вину перед ним. – И мы бы тебе сказали, если бы ты приезжал. Что поделаешь, вы ссоритесь при нашей жизни, а что будет, когда мы умрем? Впрочем, пусть никто не надеется, что это произойдет так скоро!

   – Я и не надеюсь и не хочу этого. Меня только интересует, что мне причитается.

   – Тебе? Грех было бы жаловаться! Будем оплачивать твое ученье, пока его не кончишь, и еще, если представится возможность, поможем устроиться. Такова была моя воля!

   У Панкраца вытянулось лицо.

   – И только?

   – Посмотрите-ка! Ни на одного моего ребенка не потрачено столько, сколько на тебя!

   – И ни один из них не оказал тебе столько услуг, сколько я! А вы требуете, чтобы я еще что-то для вас делал!

   – Чего же ты хочешь?

   – Прежде всего, я желаю знать, кому достанется лавка?

   – Пока мы живы, и лавка, и все остальное будет принадлежать нам, старикам. После нашей смерти – Мице, которая – глупая девка – выходит замуж за своего русского.

   – В завещании записано, что она должна мне выплатить мою часть?

   – Записано, хоть она и противилась этому! Лучше бы помалкивала, свое приданое она уже получила! Очень мило с твоей стороны, что ты рассчитываешь на нашу смерть еще до окончания учебы!

   – Да ты сама об этом говоришь! Ну, а как обстоят дела с городским домом?

   – Что ты все расспрашиваешь! – взорвалась госпожа Резика. – Йошко его получит! Да и Васо претендует, но наша обязанность помочь Йошко выйти из того затруднительного положения, в которое он попал, ты, наверное, об этом знаешь! Ему придется его продать!

   О том, что у Йошко неприятности, Панкрац узнал только сейчас от бабки, поэтому и не прерывал ее, пока она все ему не выложила. Нельзя сказать, чтобы делала она это охотно, но и Панкрацу не пришлось по душе ее решение отдать дом Йошко, чтобы тот его потом продал.

   – Это ему не поможет, вот увидишь! – высказал он свое мнение. – Лучше бы отдать его Васо, который не станет его продавать.

   – Почему это тебя так волнует?

   – Откровенно говоря, мне безразлично, кому из них достанется дом! Но не скитаться же мне всю жизнь по чужим углам! Я считаю, было бы справедливо, если бы в этом доме мне выделили квартиру, а это исключается, если Йошко его продаст.

   – Вот что ты надумал! А в придачу', может, и полкоролевства? А мы расхлебывай новую ссору! Выкинь это из головы, грех жаловаться, и так немало получаешь! Теперь иди, зови Васо!

   Ей и самой было жаль дома, но за всей ее внешней суровостью и грубостью скрывалось материнское, ограниченное семейным мирком, а потому и глубокое чувство к детям; из всех детей в первую очередь она выделяла того, у кого больше неприятностей, таковым, несомненно, сейчас был Йошко. Пока в ней теплилась слабая надежда, что, отдав ему дом, она спасет его, она не могла ему в этом отказать. Но спасет ли? Сомнение, высказанное Панкрацем, напомнило ей о ее собственных опасениях за сына: если он разорится и вернется сюда, в лавку, которая уже обещана Мице, – все пойдет кувырком! Это и многое другое: ее болезнь предстоящее расследование и, возможно, перемещение Васо, не говоря уж о худшем – угрозе Блуменфельда – все свалилось на нее вдруг, а тут еще Панкрац досаждает! Ей он дорог не меньше других детей, он сирота, она сама виновата в его сиротстве – не следовало обрекать его мать на несчастную жизнь с туберкулезным немощным сапожником! Тем не менее все это не может оправдать бесцеремонность мальчишки! В ней постепенно накапливалась злость, готовая теперь выплеснуться наружу, только чутье подсказывало, что Панкраца нельзя отталкивать – он ей необходим, и это вынуждало ее найти для своего гнева другой объект. Кто же для этой цели лучше всего подходил, как не хвастливый Васо, попортивший ей из-за Пепы столько крови; сейчас он бахвалится (муж ей об этом сказал), что, став полицейским чиновником, сможет им помочь, он и не ведает, что своим зазнайством и склоками только еще больше мешает решению вопроса о доме!

   – Иди, иди, позови мне Васо!

   Панкрац грыз ногти. Он еще не все обговорил с бабкой.

   – Хорошо, – сказал он, вставая, – если не можете выделить мне квартиру, тогда повысьте месячное содержание! И, само собой разумеется, сегодня же вечером покажите завещание!

   – Что? Кровопиец ты! Оплеух вместо денег не хочешь? Завещание желаешь видеть? Думаешь, тебя обманули? – Она вытянула шею и впилась в него глазами-пиявками, было ясно, что гнев ее не пощадит Панкраца; ее вспыльчивость убивала в ней зачастую, а возможно, и всегда всякую дипломатичность.

   Панкрац, почувствовав приближение бури, решил не ждать, когда она разразится. Поэтому возражать не стал, а направился к выходу и уже оттуда равнодушно бросил:

   – Уверен, что это не последнее твое слово! Не думай, что я поверил в эти весы. А Васо зови сама!

   Не обращая внимания на ее проклятия, он вышел. С другой стороны, из коридора в комнату вошел Васо, невероятно мрачный и оскорбленный, продолжая на ходу все еще что-то твердить Смуджу и Йошко, шедшими за ним с видом победителей, делая вид, что им эта победа якобы неприятна. Прислушавшись к тому, что они говорили, а затем, услышав бабкин крик, Панкрац пальцем показал Васо на дверь:

   – Тебя зовет старая!

   – Зачем я ей нужен? Здесь есть Йошко! – Но все же пошел.

   – Чего она хочет от него? – Йошко приблизился к Панкрацу, поглядывая на отца.

   Панкрац только пожал плечами. Не подразнить ли Йошко, сказав, что получил от бабки согласие на увеличение содержания взамен квартиры? Решил промолчать. Раздавшийся в это время голос был явно обращен к нему:

   – Опять это наказанье здесь! Пронюхал, словно пес, что в доме можно поживиться!

   Это сказала довольно хриплым от простуды голосом женщина, вошедшая в комнату с тарелками в руках. Была она довольно молода, только слишком тучна, как все в этом доме, – семья Смуджей, очевидно, признавала только пышные формы. Тело женщины буквально выпирало из платья, особенно на груди, животе, бедрах, вдоль позвоночника и, казалось, могло расплыться, не стяни она его платьем – хоть и домашним, но очень узким. Следом за ней шла другая, не менее полная, но выше ростом и более нарядно, в шелк, одетая и подпоясанная фартуком женщина. Она несла скатерть, ножи и вилки и тут же сделала замечание первой: если взяла тарелки, почему не захватила ножи и вилки?

   Первой была Мица, второй Пепа, жена Васо, прозванная Йованкой.

   Панкрац посмотрел на них, не поздоровавшись, только усмехнулся, обращаясь к Мице:

   – Это только тебя псы нюхом чуют!

   – Свинья! – получил он в ответ. У Пепы выпала из рук вилка, она нагнулась за ней, из довольно открытого декольте показались ее груди. Панкрац, глядя на нее, опять усмехнулся.

   – Смотри, тетка Йованка, чтобы у тебя ничего не вывалилось из-за пазухи!

   Бросив взгляд на грудь, Пепа машинально, только, казалось, с большей досадой обозвала его тем же словом, что и Мица.

   Панкрац рассмеялся, но тут же прислушался к тому, к чему уже прислушивались и другие, особенно старый Смудж и Йошко. Это не было хриплое, гундосое мурлыканье Краля, тоже доносившееся из трактира. Внимание всех присутствующих привлек резкий голос бабки и невнятное бормотанье Васо. Оба как бы специально старались приглушить голоса, но безуспешно, ибо и по тону и по отдельным словам можно было догадаться, что они ссорятся. Не желая, вероятно, чтобы резкие слова бабки, которыми она награждала ее мужа, услышали посторонние – капитан и нотариус, – Пепа, слишком громко приглашая их остаться на ужин, – излишне» много говорила и с таким шумом расставляла на столе тарелки, что Мица, больше других проявлявшая любопытство, ее упрекнула. Старый Смудж в душе был согласен с ней и нет, он поднялся, собираясь заглянуть в комнату жены. Но еще прежде дверь отворилась и на пороге появился возбужденный Васо, продолжая смотреть на бабку и говорить:

   – Если ты решила поступить так из-за того, что тебе наболтал этот сопляк, тогда очень жаль! Краль свое получил (Ори громче! – слышался голос госпожи Резики), – он повернулся и, захлопнув за собой дверь, наскочил на Панкраца, – и ты получишь, если не заткнешься!

   До того, как пойти к теще, он услышал, что в коридоре возле кухни Смудж разговаривал о нем с сыном. Он подошел ближе и вмешался в их беседу. Йошко попрекнул его тем, что он все еще ведет борьбу за дом, потому что в его же интересах, став полицейским, помочь им в деле Ценека и без дома! Впрочем, чем бы он им мог помочь, ведь никакого дела не будет! Так думает и мама, а мама не согласна что-либо менять, и дом останется за Йошко! Пусть Васо намотает себе на ус!

   Васо не смирился и, направляясь к теще, шипел как масло на сковороде. Пошел же он, втайне надеясь, что она, зная теперь о его обещании помочь им, и сама в душе сомневается; напомни он об этом в непосредственном с ней разговоре, может, ему удастся склонить ее на свою сторону! Но она об этом и слышать не хотела, только в кипящее масло подлила огненный поток ругательств, угрожая вовсе лишить его жену наследства. А из-за чего, спрашивается, как ни из-за вполне справедливого выпада против Краля, затронувшего его офицерскую честь. (Разве она не понимает, что он вынужден был ее защищать?) Да еще из-за Панкраца, который обо всем разболтал, похваляясь, что спас семью от жандармов! Вот сопляк!

   Его гнев несколько поутих, натолкнувшись на равнодушное спокойствие Панкраца.

   – Если ты чем-то недоволен, – только и сказал ему Панкрац, подсаживаясь к столу, где уже сидел капитан, все попытки которого уйти окончились безрезультатно, – обратись к Йошко! Он у тебя отнимает дом, а не я!

   Разгневанный Васо тут же попался на крючок и снова выставил свой главный аргумент, направленный против Йошко:

   – Жидам он достанется, великолепно! – И он обвел присутствующих взглядом, словно ища в них поддержки. Жены его здесь не было. Увидев, в каком дурном настроении выходит ее муж от матери, она тут же ушла из комнаты, позвав с собой и Мицу. Она знала, что муж добивается дома, слышала их крики на кухне и в душе была согласна с мужем. Но однажды попытавшись и сама, – уже имея приданое, – завладеть домом, потерпела поражение. Теперь же, поскольку здесь она всегда находила поддержку против грубияна-мужа, не захотела ради его причуд портить отношения с близкими. Прежде с удовольствием ввязывающаяся в ссоры, затем несколько укрощенная мужем, она сейчас предпочла тихо удалиться. Мица, напротив, понимая, что если у Йошко не выгорит с домом, то навряд ли она получит лавку, была готова пойти на все, лишь бы отстоять дом для брата. Следовательно, ее очень интересовал спор о доме, она осталась в комнате, бросив Васо:

   – Тебе-то какое дело, кому он достанется, хоть бы и жидам! Не ты же приобрел!

   – А ты не гавкай!

   – Это ты гавкаешь!

   Йошко, которого это больше всего касалось, попыхивая сигаретой, хладнокровно заметил:

   – Оставь его, Мица! Лучше принеси ужин! Мне нужно рано утром в город! А сейчас я хочу спать!

   Старый Смудж, навестивший жену и принятый ею довольно неприязненно, вернулся назад и, услышав все через открытые двери, устало сказал:

   – Неси, неси, Мица, и мама хочет есть! А ты, Васо, садись ужинать с нами!

   Мица, что-то про себя бормоча, удалилась, а Васо с удовольствием потянулся и окинул взглядом комнату, пытаясь отыскать шинель и саблю.

   – Где моя жена? – спросил он, неизвестно к кому обращаясь. – Здесь я ужинать не собираюсь!

   – Да куда же ты, Васо, в такую грязь? – подал голос капитан, не скрывая своего удивления. – Еще и бричка не приехала! Поэтому и я задержался!

   И нотариус, поначалу вроде бы раздумывающий, остаться ему или нет, но, будучи холостяком, охотно принял приглашение поужинать, согласившись с капитаном, что глупо идти пешком по грязи, если за тобой должна приехать бричка! У него, к сожалению, ее не было!

   – Бричка должна с минуты на минуту быть здесь! – нахмурившись, проронил Васо, которому никак не удавалось пристегнуть к поясу саблю. Его жена в это время вносила в комнату противень с жарким, от которого шел такой аромат, что у него потекли слюнки. Он собирался приказать ей одеваться, упрекнув при всех, что ее здесь используют как служанку, но запах жаркого и мысль о дожде обезоружили его. Он только презрительно фыркнул и, не снимая сабли, сел за стол – тесть уступил ему место.

V

   Ужин начался, и когда Пепа и Мица сели, выставив на стол всю еду, стало ясно, что она, как обычно, слишком обильная и жирная. Лицо нотариуса все больше расплывалось от удовольствия, в конце концов улыбнулся и Васо в ответ на один из рассказанных Ножицей анекдотов. Только из соседней комнаты доносился голос госпожи Резики, жаловавшейся, что ей не несут ужин.

   Между тем его уже вносил бледный, с пшеничного цвета бородкой, казалось, чахоточный русский, одетый по-военному. Это был Мицин любовник и кандидат во вторые мужья.

   Обруганный госпожой Резикой за нерасторопность, он тихо, словно тень, с жалкой улыбкой на губах, пожелав всем приятного аппетита, собрался удалиться на кухню.

   – А кто остался в сарае с людьми? – подавленный, ушедший в себя, осторожно подал голос старый Смудж; до этого гостей в сарае обслуживал русский.

   – Все ушли, батюшка! Заплатили деньги и ушли, дождь, говорят! – сказал он мягко, певуче, растягивая слова, словно прядя пряжу.

   – А Краль? Предложи и ему поужинать!

   Между тем от ужина Краль отказался, попросив только ракии. Получив от Смуджа неожиданно быстрое согласие, русский уже собирался пойти за ней, но его задержала Мица. Посмотрев на место, пустовавшее между ней и Пепой, она бросила надменно:

   – Захвати, Сережа, тарелку себе, будешь ужинать с нами!

   Улыбнувшись, Сережа задержался, но ничего не ответил. Только Васо пробурчал:

   – Что еще выдумала!

   – А почему бы и нет? – обиделась Мица. – Если я пожелаю, ты уже в следующее воскресенье будешь сидеть с ним за столом как с моим мужем.

   – Эта свадьба если и состоится, то без меня!

   – Мне будет очень жаль! Сделай, Сережа, как я тебе говорю, – Мица повернулась к нему, но русский уже исчез и больше не появлялся, вероятно, из предосторожности, как бы из-за него вновь не вспыхнула ссора. Мицу возмутила эта его боязливость, и она встала, собираясь его отчитать и привести обратно, но за Сережиным спокойным упорством скрывалась твердая воля, наверное, вполне оправданная, потому что Мица, успокоившись, вернулась назад одна.

   Недоразумение с Сережей было одновременно и единственным значительным событием в продолжение всего ужина. Он прошел в полном молчании и намного быстрее, чем это обычно бывало, когда у Смуджей собирались гости, и сопровождался только громким чавканьем да постукиванием ножей и вилок о тарелки. Небольшое оживление наступило после выпитого вина. Особенно разболтался нотариус Ножица. Поскольку Мица и Пепа, хозяйничая на кухне, вынуждены были смотреть кино урывками, забегая на минуту в лавку, то нотариус начал им пересказывать содержание. При этом он высмеивал шваба и крестьян (о Васо не упомянул), огорчившихся, что конца не будет; затем без всякого перехода пустился рассуждать о киноискусстве – он недавно прочел об этом в какой-то статье.

   – Боже, до чего же люди умны! – наивно удивлялась Пепа.

   – Умны! – передразнил ее Васо. – Для этого нужно жить в городе, а не в этой глухомани!

   Нотариус упорно настаивал на том, что человек может быть умным, находясь и в селе, и в доказательство он привел одного своего знакомого, впрочем всем хорошо известного человека, живущего в соседней общине, который, имея обычный небольшой телескоп открыл новую звезду. Совсем новую, о ней писали в газетах!

   На другом конце стола, ковыряя в зубах заостренной спичкой, капитан спрашивал Панкраца, наклонясь к нему совсем близко:

   – Задержитесь ли вы здесь до завтра, господин Панкрац?

   – По-видимому. Почему вы спрашиваете?

   Капитан взял в руку рюмку, наклонился к нему еще ближе, собираясь чокнуться.

   – Хорошее вино, не правда ли? – сказал он громко и сощурился, а затем добавил тише: – Не хотели бы вы меня навестить? Давно обещаете, а я скоро уезжаю, и, возможно, мы больше никогда не увидимся!

   Йошко еще в городе рассказал Панкрацу о неприятностях капитана, связанных с плохим ведением хозяйства Васо, знал он и о той особой слабости, которую к нему питает капитан, как он его уважает и как всегда рад с ним побеседовать. Разговоры эти всегда заканчивались пьянкой, если же у Панкраца не было денег, он их занимал у капитана и, как правило, не отдавал. Не зовет ли его к себе капитан сейчас, до отъезда, чтобы он вернул ему долги?

   – Я ваш должник, капитан!

   – Ах, не говорите мне о долгах! Отдадите, когда начнете сами зарабатывать! Со студенческой жизнью я знаком по кадетской школе! Приходите просто так. У вас в городе есть друзья, с которыми вы можете вволю наговориться, а мне здесь не с кем словом обмолвиться! Не с ним же… – капитан поднял глаза на Васо. Тот на него всего минуту назад как-то укоризненно взглянул, продолжая слушать нотариуса, который, смеша женщин, а иногда и Йошко, рассказывал о кинокомедии, которую недавно видел в городе, находясь там по делам службы.

   – Актера звали… его звали… – он никак не мог вспомнить, – кажется, Гарри Ллойд.

   – Может, Ллойд Джордж? – вмешался Васо.

   – Это политический деятель! – с серьезным видом вставил Йошко.

   – Если его фамилия Ллойд, – не сдавался Васо, – то конечно, это англичанин. Это имя носит английская пароходная компания, не может быть, чтобы все англичане и все, что есть в Англии, называлось одним и тем же именем! Ты не ошибаешься?

   – Вспомнил! Гарольд Ллойд! – торжествующе воскликнул нотариус.

   Панкраца забавлял этот разговор, он его с интересом слушал и к капитану обернулся минуту спустя, потрепал его по плечу и сказал:

   – Приду! Надеюсь, у вас еще осталось с Рождества то вино?

   – Осталось, правда, немного, но нам хватит! – капитан весело подмигнул, затем растянул двумя пальцами краешки губ и, сидя в таком положении, задумался, напоминая пьяного, тщетно пытающегося поймать ускользающую мысль. – Знаете, – проговорил он через некоторое время, – все мне надоело, я бы хотел поменять службу!

   Нотариус продолжал рассказывать о проделках Гарольда Ллойда, и все дружно смеялись. Панкрац сделал вид, что не расслышал капитана.

   – Что вы сказали?

   Капитан отнял ото рта руки и придал своему лицу меланхолическое выражение.

   – Какой из меня солдат? Если бы не отец – он сам был офицером, – я бы никогда им не стал! В конце концов, образование, которое я получил в военной академии в Винер-Нёйштадте, могло бы пригодиться и на гражданской службе. Что вы об этом думаете?

   Панкрацу были знакомы подобные настроения капитана, который был сыт по горло военной службой и мечтал о гражданской. В то же время он понимал, что это всего лишь разговоры человека мягкотелого и доброго.

   – Вероятно, вы правы! Но чем вам плохо в армии? Сегодня это привилегированное сословие!

   – Именно потому, что – привилегированное! Чем я лучше других, чтобы жить за их счет? Потому, что защищаю их? Кого защищаю? От кого? Да, это… Мне хватает здесь и еды, и питья, да и власти достаточно если угодно! Но для чего мне власть? Моя мать бросила учительствовать, потому что не могла даже детям приказывать. Да и аморально все это, милостивый государь. Не в том же мораль, – он имел в виду Васо, как поступили с Кралем? Приходите обязательно ко мне, – он еще ближе наклонился к Панкрацу, и от него пахнуло винным перегаром. – Порасскажу я вам историй! Хи-хи-хи, конный завод, вот это скандал! Но к чему об этом говорить! Есть более приятные вещи! Не далее как вчера я рылся в своей библиотеке – книги теперь у меня в полном порядке, выстроил их в ряд как солдат! Да что толку в том? Так же, как от солдат в строю!

   – Все еще не можете читать? Вы и в прошлый раз мне жаловались! Попробуйте Шопенгауэра.

   В молодости капитан был заядлым книгочеем. Потом, особенно во время войны – на фронте он не мог много читать – книги его уже не спасали от того недовольства солдатской жизнью, которое он ощущал всегда. Он запил, пытаясь утопить тоску в вине. И все же книги остались для него самым светлым воспоминанием и тем духовным капиталом, которым он жил и по сей день. Правда, этот капитал находился в полном беспорядке, таким беспорядочным он был уже в молодости и стал еще больше из-за его беспробудного пьянства и жизненного опыта, приобретенного на войне, который был слишком горек, чтобы книжными знаниями, полученными в молодости, его можно было преодолеть и подчинить строевой дисциплине мысли и убеждения. В душе его царил хаос, в основе которого лежали добрые намерения и благородство, и это всегда проявлялось в его любимом философствовании.

   – Шопенгауэра, говорите! – Он скрестил руки на груди и уставился в пол; впечатление было такое, будто он читает монолог. – Да, когда-то я молился на его книги, впрочем, не знаю, на чьи больше: его или Ницше! Но Ницше! Подумать только, во время войны немцы подготовили военное издание его учения для солдат, чтобы юнцы с еще большей энергией убивали людей, сражаясь за германский империализм. Я и сам был свидетелем, случилось это в Польше – майор приказал расстрелять еврея, а из кармана его шинели торчало армейское издание Ницше. С тех пор у меня пропало всякое желание восхищаться сверхчеловеком и мне уже трудно представить его без мундира; для Ницше это была своего рода визитная карточка, парадный мундир перед вступлением в Париж, не так ли? И все же Ницше превосходен, вы не находите?

   Он неожиданно поднял голову и посмотрел на Панкраца. Панкрац вообще не читал Ницше; поскольку книги его не интересовали, сейчас ему было безразлично, что говорит капитан; и вправду выходило, что капитан произносит монолог. Свое равнодушие Панкрац умело прятал за улыбкой, почему и капитану могло показаться, что он не высказывается только из чувства собственного превосходства. Вот и теперь он снисходительно улыбнулся, кивнул головой и сказал:

   – А дальше что?

   – Дальше? – капитан отодвинул от себя рюмку, которую уже собирался выпить. – Видите ли, и по сей день моей самой большой любовью остается «Фауст». Вам, наверное, лучше меня известно, что может значить «Фауст». Не далее как этой ночью я его листал и снова пришел к заключению, – а перечитывал я его уже раз восемнадцать, – что ничего в нем не понимаю. Может, это произведение слишком сложно для моего ума, или здесь, в голове, – он постучал себя по лбу, – что-то заскорузло, подобно старому солдатскому сапогу, побывавшему на маневрах. Честь и слава «величию солдата», о котором писал де Виньи,[15] но тут, может, и впрямь что-то отвердело, если после восемнадцатого раза я не понимаю того, что мне было ясно после первого, второго, третьего! Вот так, – протянул он певуче и снова уставился в пол. – И почему меня терзает именно Гете? Как это они его там назвали, возможно, тот же Ницше? Самым жизнерадостным и совершенным олимпийцем среди европейцев, типом гармоничного европейца, а этот гармоничнейший из европейцев, который должен был служить для нас примером жизнелюбия и. счастья, зачем он придумал своего Фауста и что хотел этим сказать? Это была его самая длинная исповедь, и писал он ее, если не ошибаюсь, сорок лет как дело всей жизни, а дело это оказалось трагедией. Прошу покорно, как прикажете это понимать? Быть примером жизнелюбия и писать о себе столь трагично? Может, это потому, что в жизни в самом деле больше зла, чем добра; Фауст хоть и спасается, но, в конце концов, он все же умирает, а Мефистофель остается жить – зло торжествует, в таком случае Шопенгауэр прав. Кстати, где-то я читал, что Фауст – это духовная суть современного европейца, и люди пишут об этом с гордостью, с гордостью за то, что трагедия – наша сущность! Вот и борись за что-то! Кажется, прав Шопенгауэр со своим предложением самоубийства. Почему же тогда он сам первый не подал примера? Напротив, пишут, он наслаждался жизнью по-старчески извращенно, трясся над ней, как скупой над золотым? Так что же сбилось с пути истинного – его философия или его жизнь? Окольные пути… хорошо бы их нигде не было – ни в философии, ни в жизни, и лучшей философией была бы та, я думаю, – простите, если я вам надоел, – которая, не входя в противоречие с жизнью, могла сказать, что жизнь прекрасна и всем в этой жизни хорошо, – к этому, кажется, стремится ваш идеальный коммунизм, не так ли? Действительно, прекрасный идеал! Капитан осекся, услышав громкий смех Панкраца, и в недоумении огляделся. Видит: все кругом затихли и уставились на него, а пристальней всех – Васо. Слышит, как Панкрац сквозь смех сказал:

   – Какого калибра у Васо глаза?

   Постепенно, по мере того как капитан, не замечая ничего вокруг, все больше и больше увлекаясь, начал говорить слишком громко, он привлекал к себе внимание. Сначала на него бросал взгляды Васо, потом замолк нотариус. И наступила полная тишина, в которой раздавался только голос капитана. Панкрац все это видел, но преднамеренно, ибо капитан был ему смешон, желая выставить его в комическом свете, не остановил его. Теперь же, заметив его растерянность, рассмеялся еще громче, но, услышав Васо, который, выпучив глаза, ловил каждое слово капитана, быстро смолк.

   – Ты стал блестящим проповедником, вполне можешь заменить Панкраца! А еще днем отрицал, что Панкрац с его коммунизмом что-то значит.

   Несколько придя в себя от смущения, капитан хотел улыбнуться, но, услышав слова Васо, снова стал серьезным и покраснел, как девчонка:

   – Не совсем так это было!

   – Как же, вот и свидетели, – сослался Васо на нотариуса, который тоже поначалу смеялся, теперь же умолк и посмотрел на часы. – Ты отрекся от него как от большевика, а сейчас снова с ним беседуешь и восхваляешь большевизм! И это ты, капитан, присягавший королю!

   Это вечно бдящее око Васо и было тем бременем, которое добродушного и честного капитана угнетало в армии и тем больше, чем отчетливее он сознавал, что, связанный офицерским званием, а также по слабости характера не решаясь порвать с ней, вынужден его нести. Так, – он и сам это знал, – он вынужден был промолчать сегодня во время выпада Васо против Панкраца, да и после, беседуя с Панкрацем, не высказал по конца то, что хотел. Определенную границу этой своей скрытности он, по сути дела, не перешел и сейчас, но теперь, когда Васо затронул его самое больное место, честь не позволила ему думать об осторожности. Впрочем, Васо поддел его без всякого на то основания, ведь говорил он, в сущности, о том, о чем свободно рассуждают и университетские профессора. О большевизме он высказался вскользь. Но, симпатизируя ему, капитан стал защищать его от нападок.

   – Чего же ты хочешь? – вспылил он, вместо того, чтобы спокойно и убедительно ответить. – Большевизм распространился по всему миру. Его родоначальники славяне, и это не только революция, но и философия, и религия, и каждый интеллигентный человек должен определить свое отношение к нему!

   – Что же я, по-твоему, неинтеллигентный? Конечно, нужно определиться, но ты уже сделал это… ты выбрал большевизм, это мошенничество, предательство, грабеж и жидовское дело! Каждый день об этом в газетах пишут. А ты, офицер, все это расхваливаешь!

   – Газеты! Кто из всех этих журналистов бывал в России? Я, дорогой мой, помимо прочего, еще и человек, а не только мундир.

   – Так, а я, выходит, свинья в мундире!

   – Договорились! – прыснул Панкрац, тут же пожалев об этом, спор между Васо и капитаном его развлекал.

   Теперь вскочил Васо, угрожающе поднял кулак, чуть не ударив при этом жену, возмущавшуюся наглостью Панкраца, и завелся:

   – Не гавкай! Сгинь, чтоб глаза мои тебя не видели! Кто ты и что ты есть? Из милости здесь живешь, а строишь из себя бог знает кого! Думаешь, пропали бы без тебя! – Все это он хотел ему сказать еще тогда, когда вышел от тещи, сейчас же само собой сорвалось с языка. Поскольку Панкрац, ничего не отвечая, только посмеивался, он снова наскочил на капитана. – И с подобным большевистским ничтожеством ты беседуешь приглашаешь его в гости! Нет, позволь, – капитан собирался его прервать, – если бы об этом узнало наше начальство…

   – За глупость тебя бы стоило повысить в чине, – давился Панкрац от несколько деланного смеха. Капитан тоже встал, разведя от удивления руками:

   – До чего ты смешон, Васо. Это же твой родственник.

   – Мой? Он? Даже и не ее, – он показал на жену, – и ни чей из здесь присутствующих! Поповский ублюдок и, как все негодяи, коммунист! И при этом глуп, – заключил он, отвернувшись от Панкраца, и тут же онемел, будто у него отнялся язык. Это Йошко, видя, что они сами по себе не успокоятся, хотел силой заставить сесть на стул. – А ты чего лезешь? Оставь меня!

   – Не трогай его, он красивее и умнее выглядит, когда стоит! – продолжал издеваться Панкрац. Ссора стала набирать обороты, злая и бессмысленная, и не нашлось никого, кто был бы в силах ее пресечь. Единственно, кто мог это сделать, была госпожа Резика, но она сама, беспомощно лежа на кровати, сыпала еще более беспомощными проклятиями, доносившимися и сюда.

   – Далась вам эта политика! – оживился старый Смудж, эхом откликаясь на ее брань, и его взгляд, молящий о помощи, обратился на нотариуса. Тот встал и начал одеваться; сказав, что через минуту вернется, вышел, не проявив никакого желания вмешиваться в семейную и политическую ссору. Вслед за ним вышла Мица, сплюнув от отвращения:

   – Фу, тоже мне мужчины! После этого еще смеют говорить, что мы, женщины, болтливы!

   Держа часы в руке, прошмыгнул за ними и капитан, спокойный и довольный, что вышел из борьбы, о которой и не помышлял. Ураган все-таки пронесся, возможно, благодаря Панкрацу, который, заслышав голос бабки, дипломатично прикусил язык, перестав отпускать Васо колкости. Теперь Васо оставалось свести счеты с Йошко.

   – Извини, я не мальчишка, чтобы толкать меня на стул! Я мог упасть!

   – С чего бы это ты упал? – отмахнулся Йошко. – Ты же уперся, как дурак! Из-за чего сыр-бор разгорелся? Из-за того, что, как ты утверждаешь, Панкрац коммунист! Всем известно, что уже несколько месяцев как он стал ханаовцем. И, бог его знает, кем еще будет!

   – Ханаовец! Все одно, ханаовец или коммунист! Почитай газеты, о них всегда пишут на одной странице! Кричат «бановина», а думают о Советах![16] Знаем мы это, им не по вкусу Душаново царство!

   Поскольку все успокоились, он гордо выпятил грудь, убежденный, что из поединка вышел победителем. Так оно на самом деле и было, ибо нельзя считать достойным ответ, который дал ему Йошко, вспомнив о тех трудностях, которые он пережил в столице Душанова царства.[17]

   – Что мне до этого! Правда только то, что в этом Душановом царстве можно чего-то добиться, если ты серб, у тебя есть протекция и деньги для взяток.

   – Как это? – поморщился Васо. – А разве ты стал военным поставщиком не будучи хорватом?

   – Мне пришлось дать взятку. (Кроме того, он был членом сербской партии.[18]) Впрочем, мне все равно, – усмехнулся Йошко, – лишь бы остаться тем, кем был, – для этого могу стать хоть сербом.

   Васо поудобней уселся на стуле. Кажется, он забыл все свои обиды на Йошко. На самом же деле все было наоборот, горячей волной всколыхнулись они в нем, и в голову пришла мысль, что именно сейчас, в спокойной обстановке, можно было бы с ним договориться. Поэтому он чокнулся с ним:

   – Пей!

   В какой-то момент вдруг показалось, что наступившее согласие и мир может нарушить Панкрац. Он встал, скрестив на груди руки и пристально глядя на них, и со своей неизменной насмешливой улыбкой на губах стал приближаться к Васо и Йошко, которые, выпив, отодвинули рюмки.

   – Чего ты хочешь? – набросился на него Васо.

   Всего минуту назад, еще сидя, Панкрац заметил, как капитан, прислушивавшийся к разговору о Душановом царстве, незаметно подмигивает ему. Он понял, что означает это подмигивание; из своих прошлых бесед с капитаном он знал о его несогласии с политикой, проводимой сербами в отношении хорватов, хотя и сам был сербом. Он выступал за братское соглашение между югославянскими народами, по которому хорваты не были бы угнетенной и обездоленной нацией, но не думал ли он при этом немного и о себе? Однажды он сам себя выдал, признавшись, что в провинции его держат только потому, что не доверяют, ибо в Австрии он был кадровым офицером и служил под конец войны в тылу Салоникского фронта. Тогда Панкрац согласился с его критикой, сам обращал внимание на некоторые детали – таким образом, перед этим человеком он мог бы вести себя иначе, но зачем? Откровенно говоря, капитан со своим подмигиванием был ему смешон, ибо если оно о чем-то и говорило, То только о его наивности, нельзя же принимать за чистую монету его, Панкраца, прошлые и теперешние убеждения и, следуя им, подобно Васо, серьезно считать его не только ханаовцем, но еще и коммунистом. Перед такой наивностью он может не опасаться за сказанное ибо завтра он скажет другое и ему снова поверят – точно так же, как верили и раньше, – следовательно, какое ему вообще дело до этого человека? Но ему совсем не безразличны его ближайшие родственники. За бабкой, правда, главное слово, но кое-что могут сказать и они. Совсем порвать с ними отношения, окончательно восстановить их против себя все же не имеет смысла, он и так перегнул палку, не мешало бы пойти им немного навстречу. Йошко и без того всегда его упрекал в том, что он своим членством в Ханао компрометирует его перед властями, а с ним, если у него не наладятся дела в городе и он вынужден будет заняться лавкой, не стоит портить отношения. Что же касается Васо, то почему бы его немного и не смутить? Ему самому понравилась мысль заинтересовать его своею собственной персоной.

   – Ты хотел знать, кем я еще могу стать, – с улыбкой, которая против его воли вышла малоубедительной, он отвернулся от Йошко, – а тебе, Васо, я никакой не родственник. Может быть, буду им теперь, когда я сам стал властью и вступил в ряды орюнашей?

   – Ты? – быстро повернулся Васо, посмотрев на него с недоверием. – Тебя я бы не взял и к своим македонцам!

   Македонцы – солдаты, проходившие службу на конном заводе под его началом, – были, по его мнению, тупоумной, недоразвитой массой, которую только сербы могли сделать цивилизованным народом, и он их презирал.

   – Не веришь! – Панкрац не мог не рассмеяться. – Истинная правда, потому-то я и здесь: сегодня после обеда… – он хотел, теша и свое самолюбие, рассказать, что с ним произошло. Но ему помешал какой-то смуглый молодой человек с худым лицом, появившийся на пороге комнаты и застывший по стойке «смирно». Он насквозь промок. Это был один из македонцев Васо, с мрачным видом докладывал он капитану, что бричка подошла.

   – Подожди! – не желая уезжать, пока не узнает, о чем же ему расскажет Панкрац, заорал на него Васо, но тут же вскочил и напал на него: – Где ты до сих пор был? Скотина!

   Солдат молчал; если кто и мог его упрекнуть, так это капитан, приказавший приехать часом раньше, а это время ему назначил сам поручик. Он вопросительно посмотрел на капитана, всем своим видом показывая, что ожидает от него не упрека, а защиты.

   – Ой, Хусо! – весело приветствовал его капитан, поднявшись, чтобы пойти одеться. – Это хорошо, что ты приехал! Я сейчас, сейчас! – он стал искать шинель, наконец нашел ее (сабли у него не было). – А ты, Васо, едешь?

   Васо еще не терял надежды воспользоваться примирением с Йошко, кроме того, его интересовало, о чем Панкрац собирался рассказать, поэтому решительно отказался:

   – Я подожду! Ты поезжай, а за мной пусть приедет через час. Через час, понял? – бросил он парню, оскорбленный тем, что тот обращался только к капитану, а ему ничего не ответил. – Ну, что ты застыл? Помоги капитану одеться! – это он сказал, чтобы в глазах македонца унизить капитана, который, будучи пьяным, безуспешно старался попасть в рукав шинели.

   – Слушаюсь! – выпалил Хусо, взмахнув рукой, отдавая честь, и поспешил к капитану, который, впрочем, уже оделся и теперь озабоченно смотрел на промокшую до нитки одежду парня.

   – Такой дождь? Почему ты не едешь, Васо? – пробормотал он, еще и сам не решив, то ли уходить, то ли его подождать. Ему было жаль в такую погоду заставлять Хусо возвращаться. Но дома его ждала любовница, молоденькая, миловидная крестьяночка, его служанка, которая сегодня утром разрыдалась, когда он ей сказал, что через день-другой будет переведен в другое место. – Что ж, Хусо, в таком случае через час снова в дорогу? – сказал он, словно оправдываясь. – Не отправиться ли нам все же вместе? – снова попытался он склонить Васо уехать.

   – Ничего с ним не случится, приедет! – огрызнулся Васо. – Пусть сменит коней.

   – Коней! А ему-то каково в такой дождь!

   – Он солдат! По девчонкам бегает, наверное, и не в такую погоду!

   – Хусо? Спорим, что он ни к одной еще не прикоснулся!

   – Хорошо же ты знаешь своих людей! Скажи-ка где ты позавчера "был? – с мрачным видом спросил Васо у Хусо.

   Хусо, застыв на месте, плотно сжав губы, молчал словно набрал в рот воды. Правая его рука сжалась в кулак, и он едва себя сдерживал.

   – Но ведь, – голос у капитана сорвался и стал каким-то писклявым и жалобным, – и он человек, к тому же ему, наверное, за это досталось от тебя! Прощайся с поручиком, Хусо, и едем! Но прежде выпей, выпей обязательно, – подбадривал он Хусо, которому Йошко, предварительно успокоив Васо, предлагал рюмку вина. Тем временем капитан стал раскланиваться. На минуту задержавшись перед Панкрацем, добродушно сощурил глаза и, покачиваясь на ногах, сказал сквозь тихий смех:

   – А что это за подвох вы им устроили? – он имел в виду заявление Панкраца о его переходе на сторону орюнашей. – Им только этого не хватало на сон грядущий! Хи-хи-хи! Непременно приходите, – и, заметив, что на него смотрят, огляделся. – Где же нотариус?

   Нотариус больше не возвращался; Мица, которая снова вошла в комнату, видела, как он уходил, исчез, по обыкновению ни с кем не простившись.

   – В таком случае, спокойной ночи! – попрощавшись со всеми, даже с госпожой Резикой, раскланялся капитан и, взяв Хусо под руку, поспешил к дверям.

   – Сюда, сюда, капитан, там закрыто! – крикнул ему Йошко и указал на другую дверь, но капитан, не понимая, о чем ему говорит Хусо, который также предупреждал его об этом, уже открыл дверь комнаты, где недавно показывали кино, и заметил там Краля.

   – А, Краль! – воскликнул он, растягивая слова. – Вот хорошо… – он запнулся, стараясь припомнить, что хотел сказать. – И вы бы могли поехать с нами на бричке! Нам по пути!

   – Гм! – склонившись над рюмкой ракии и засунув пальцы в рот, как бы стараясь вызвать рвоту, пробормотал Краль. Наконец, вынув изо рта пальцы, он бессмысленно уставился на него, попытался встать, но не смог, шлепнувшись назад.

   – Вот еще, чего это тебе в голову взбрело! – возмутился Васо. – Не вздумай этого делать, после тебя я с женой поеду в бричке!

   – В таком случае!.. – отвернувшись от Краля, капитан задержал взгляд на Йованке и тихо захихикал, возможно, от смущения, а может, просто так, без всякой причины. Еще раз со всеми попрощавшись, поддерживаемый Хусо, прошел по коридору и, спотыкаясь, вышел во двор, где ему Сережа, взяв на кухне свечу, осветил дорогу.

VI

   Капитан и нотариус ушли, в комнате остались только свои. Вначале, правда, не было Йошко, пошедшего проводить капитана до брички. Исчез и старый Смудж, который, выйдя вместе с капитаном, застрял в комнате у жены. Там они вдвоем о чем-то шептались, сюда доносился голос госпожи Резики; наверное, специально, чтобы все ее слышали, она говорила, как ей ужасно хочется спать и пора бы уже всем угомониться.

   – Что же они не уехали с капитаном? Чего им еще здесь нужно? – спрашивала она, вероятно, имея в виду Васо и Пепу. – Иди и. ты, дай мне отдохнуть, что-то подушка слишком высоко лежит!

   Старый Смудж некоторое время еще что-то говорил, затем, забрав грязную посуду, снова появился здесь. Поставив тарелки на стол, растерянно огляделся и, не зная, что делать и о чем говорить дальше, сел, покашливая, за стол на свое место.

   Неподалеку от него, у дверей, из-за которых слышалось хриплое дыхание Краля, прислонившись к стене и опершись на саблю, стоял Васо. Он слышал тещины слова и все понял, но не подал виду, думая только об одном: как лучше начать новое объяснение с Йошко. Теперь, когда в доме остались только свои, это его Желание усилилось. Но на ум ничего не приходило, и интуиция тоже ничего не подсказывала, все его внимание поглощало какое-то клокотание, вырывавшееся из горла Краля, которое он слышал у себя за спиной. Раздраженный и без того его присутствием и видя в нем главного виновника своей несобранности, он резко открыл дверь, заглянул в комнату и, выругавшись, снова закрыл:

   – Фу! Заблюет вам все эта скотина! Что вы его не выбросите на сеновал или хоть прямо в грязь!

   Мица вместе с Пепой молча убирала посуду, теперь же вся ощетинившись, бросилась к тем же дверям распахнула их и заорала:

   – Снова вы мне здесь все загадите, Краль! Если вам нехорошо, проваливайте во двор! Да и дома вас уже заждались!

   Краль еще больше скрючился на стуле и, свесив через край стола голову, схватился за горло. Его не рвало, он только хрипел, бормоча и распуская слюни и сильно икал. Услышав окрик Мицы, он пошевелился уставясь на нее тупым, бессмысленным взглядом; казалось, он не узнает ее и ничего не понимает.

   – Оставь его, Мица! – раздался жалобный голос старого Смуджа, опасавшегося, как бы Краль не оказал сопротивление, из-за чего могла вспыхнуть новая ссора.

   – Оставь его, оставь! – передразнила Мица. – Я его оставлю, но будь я проклята, если стану подчищать за ним блевотину! – Она со злостью хлопнула дверью и вернулась к столу, с которого Пепа уносила посуду.

   – А для кого ты оставила жаркое? – крикнула она ей вслед и, не получив ответа, пододвинула к себе миску и начала выбирать в ней лучшие куски.

   Васо тоже поднялся. Он постарался забыть о мертвецки пьяном Крале, к которому ничего, кроме брезгливости, не испытывал. Сейчас его больше интересовало, где находится Йошко, но, вспомнив о Панкраце, он подошел к нему.

   – О чем это ты хотел рассказать? – он попытался быть предельно любезным. – Ты и вправду стал орюнашем? Или заливаешь?

   Панкрац сидел за столом напротив старого Смуджа и, время от времени глядя на него, сосредоточенно полировал ногти. Не удостоив Васо взглядом, а только усмехнувшись, продолжал их полировать и дальше.

   – Ничего я не заливаю, откуда ты взял, наверное, слышал, что сказал капитан. Да, это истинная правда! Но об этом поговорим в другой раз!

   – Что я должен был услышать от капитана? – поморщился Васо.

   – Он решил, что я тебя обманываю! Не делай вид, будто ничего не слышал! Ты стоял позади нас!

   – Вот как? – надулся Васо и посмотрел по сторонам как бы пытаясь отыскать капитана. – Это мы еще проверим! – Он помолчал, потом снова оживился. – Ты и в самом деле стал орюнашем? Как это произошло? Почему не расскажешь? – недовольно бросил он, продолжая сомневаться.

   – Мы еще встретимся, если не здесь, то в городе! – ответил Панкрац, преднамеренно растягивая слова и делая вид, что ему не до разговоров. – Ты же будешь служить в полиции! Там в секретариате можешь и узнать обо мне! – Его неразговорчивость была и в самом деле искусственной. Подобно Васо он принял к сведению, что здесь остались свои. В нежелании Васо уезжать он разгадал его намерение завести разговор о завещании, и, вспомнив, что бабка ему не показала его, задумал переплюнуть Васо и увидеть важную для себя бумагу своими глазами. Присутствие Краля ему, в отличие от Васо, было только на руку, ибо оно укрепляло его позиции, он мог припугнуть родственников и заставить изменить завещание, если оно не будет таким, каким должно быть по словам бабки. В этом бабка ему, наверное, не солгала, – успокаивал он себя; и все же он знал, как много порой может зависеть от неправильно поставленной запятой, поэтому осторожность тут не помешает! Думая об этом, он бросал взгляды на деда, и с губ его уже готова была сорваться просьба показать завещание. Помешал приход Васо, а еще больше и окончательно – решение ни за что не начинать первому, прежде пусть выскажутся другие. Сейчас он поднял голову и испытующе окинул Васо взглядом с ног до головы.

   – Коли так, – внимательно посмотрел на него Васо, – извини. Ты должен был об этом сразу, как только приехал, сказать!

   Васо с не вполне еще ясной мыслью, что Панкрац со своим острым языком, возможно, сослужил бы ему хорошую службу в предстоящем объяснении с Йошко, собирался уже было протянуть ему руку. Но вдруг отвернулся; в комнату вошел Йошко. Пристегивая к брюкам подтяжки, он приблизился к блюду с жарким, у которого Мица без хлеба обгладывала индюшачью ножку, и хотел взять кусочек мяса. Мица, вспыхнув, оттолкнула его:

   – Ты завтра в городе нажрешься, а это нам на завтрак! Только что вышел из-за стола! А Сережа так и не ужинал!

   Йошко, рассердившись, схватил ее за руку и взял с блюда подрумянившееся крылышко.

   – Как это не ужинал? Налопался так, что на мясо смотреть не может, только что я сам видел, как он бросил его собаке, как-никак, а я, я… – он повысил голос, – здесь значу несколько больше, чем твой Сережа!

   – Для себя ты, может, и значишь, но не для меня!

   – Какое мне дело, что я для тебя значу!

   – Мне тоже! Да только по-другому ты запоешь, когда… – она осеклась, вытерла рукавом жирные губы и схватила блюдо, собираясь унести его из комнаты. Йошко преградил ей дорогу.

   – Когда? Что ты хотела этим сказать? – вспыхнул он, схватив ее за локоть. – Давай выкладывай! Дура баба, ты не знаешь, с кем имеешь дело!

   – С графом, конечно, с кем же еще! Спятил, что ли? Уроню блюдо! – и она переступила через порог комнаты, скорее отпущенная им, нежели вырвавшись от него, затем обернулась, грубо послав его куда-то, и хриплым голосом добавила: – Вот это я и хотела тебе сказать!

   Йошко бросил на нее уничтожающий взгляд, и краска залила его лицо, но тут же сменилась бледностью; овладев собой, он усмехнулся. Он понял, куда целила Мица; вероятно, она считала, что пришел конец его карьере военного поставщика. Впрочем, его и самого не впервые посещало это недоброе предчувствие, но врожденный оптимизм помогал ему справиться с ним, все это еще легко было поправить, если учесть, что в городе у него есть дом. Ему вдруг неудержимо захотелось продолжить борьбу и довести ее до конца, поэтому, ехидно улыбнувшись, отвернулся от Мицы и, возвратившись к столу, снова принялся обгладывать индюшачью ножку.

   – Глупая! – сказал он как бы про себя, а на самом деле хотел, чтобы все его услышали. – Йошко выплывет, и не будь она такой дурой, только этого бы и желала ему, если бы хотела сохранить за собой лавку!

   Васо внимательно следил за разговором, он все понял и, почувствовав, что пробил его час, подошел Йошко. Схватил наугад рюмку и чокнулся ею о рюмку Йошко.

   – Ну, пей! – выпил сам и сел.

   – Что ж, давай! – Йошко взял рюмку, осушил ее и зевнул. – А ты что остался? Если бы не ты, я бы уже спал! Мне рано нужно возвращаться назад!

   – Успеешь! – уверенно сказал Васо, затем кашлянул и замолчал, а глазами буквально пожирал его. – Я тебе желаю успеха и удачи во всем! Но… – он придвинулся к нему вместе со стулом. – Видишь ли, если у тебя в городе дело не выгорит, можешь ли ты быть заранее уверен в том, что старики смогут передать лавку тебе, если они ее уже обещали Мице?

   Йошко бросил кость в угол, продолжая его с улыбкой слушать, затем вдруг стал серьезным и махнул рукой:

   – Я не спешу, от добра добра не ищут! Ну, довольно об этом! К чему ты снова все затеял! Наверное, я лучше тебя знаю, что делаю.

   При этом он все время бросал взгляды на отца, а отец, явно заинтересовавшись, повернулся в их сторону. Правда, лицо его ничего не выражало, на нем лежала лишь печать тревоги и усталости.

   – Уверен, что знаешь, но и мне кое-что известно! – упорно продолжал Васо настаивать на своем. – Ты жидам доверяешь, а они-то уж наверняка лучше тебя знают, что делают!

   – Если кто меня и погубит, то не жиды, а твои сербы!

   – Сербы! Разумеется, они не могут ждать, пока ты соберешь деньги под залог! Армия должна есть ежедневно! Как ты этого не поймешь! – В Васо боролись два чувства – злость и предупредительность. – Ты же сам допускаешь, что можешь потерпеть неудачу, и что тогда? Что ты будешь делать? Допустим, получишь лавку, а с сестрой как быть? Да и городской дом для семьи будет безвозвратно потерян! А так я уступаю твоей сестре свою долю, ту, что полагается по завещанию моей жене, а сам беру дом в городе; тебе достается лавка и в придачу земля! Будешь здесь хозяйничать, старикам одним уже не под силу, а лучшая помощь – мужская, таким образом, таким образом… – он окончательно запутался и выкрутился, внезапно воскликнув: – Что надежно, то надежно, а так будет еще надежнее! Подтверди и ты, старый, – обратился он за помощью к тестю, – верно я говорю? Ты же сам, когда я тебе сегодня все разъяснил, не нашелся что возразить!

   Старый Смудж, на которого, кажется, действительно все это произвело впечатление, чуть не кивнул в знак согласия. Но тут же, видя решительность сына, передумал, сделав неопределенное движение головой, словно что-то приметил на столе. Сын встал, сунул руки в карманы и засмеялся, еле сдерживая нетерпение.

   – Рассуждаешь ты, Васо, хорошо! Но все это слова! Знай, что мне в руки попадется, я так просто не выпущу! Если судьба не распорядится иначе, помни, я в доме после своих родителей являюсь главой, и всегда будет так, как я с ними договорюсь.

   Когда Васо еще говорил, в комнату вошла его жена, а сразу за ней и Мица. Первая, устроившись за спиной мужа на кровати, тихо листала, вероятно, принесенный ею журнал мод, другая, – выражение ее лица становилось все более напряженным, – прислонившись к дверному косяку, слушала Васо. Она уже слышала, как в коридоре перед кухней он советовал Йошко заняться лавкой отца, и уже тогда решительно воспротивилась этому, подавая из кухни какие-то замечания. Она действительно очень боялась, как бы Йошко после своего, для нее уже очевидного, поражения в городе, а может, и раньше, просто передумав, не отнял у нее лавку; в то же время, не желая ненароком сама навести его на эту мысль, решила промолчать и не сообщать то, что собиралась, о чем Йошко и сам догадался. Теперь Васо снова заговорил об этом, и она была готова тут же вмешаться, но помедлила, что скажет Йошко. Услышав его, больше уже не могла сдерживаться; к боязни потерять лавку примешалась и прежняя ненависть к брату, которого в доме больше ценили, поэтому, подсев к нему ближе, выкатив глаза, она стала размахивать кулаками и кричать:

   – Не бывать этому, дорогой! Ошибаешься! Как бы не так! Сначала дом, а когда его продашь, подавай тебе лавку! А ты что его подначиваешь и распоряжаешься здесь? – обрушилась она на Васо. – Лавка записана на меня, черным по белому, и отец был бы негодяем, – она со злостью посмотрела на него, – если бы попытался что-то изменить!

   Старый Смудж поднял обе руки, стараясь утихомирить ее, напоминая, что мамочка хочет спать. Действительно, из другой комнаты разразилась бранью и мать. Возмутился, правда на минуту, и Йошко. Обругав за крик, он тут же от нее отвернулся, словно бы игнорировал. Самым спокойным, что, впрочем и не удивительно, оставался Васо. Он встал и, подойдя к Мице, попытался по-дружески с ней поговорить.

   – Ну что ты злишься? Ты сама всегда говорила, что хотела бы построить мельницу и хозяйничать там с Сережей. Лучшего, кажется, и желать нельзя! Только, разумеется, что бы это было за хозяйство, когда мельница и лавка далеко друг от друга.

   Муж Мицы был мельником и жил теперь в соседнем селе. С ним у нее приключилась такая история: он изменял ей, она ему, и в последнее время исключительно с Сережей, бывшим у них слугой на мельнице. Из-за него она и поссорилась с мужем, он ее то прогонял, то удерживал, пока этой зимой она окончательно не сбежала от него с Сережей и уже из родительского дома тщетно добивалась его согласия на развод. Из-за этого она люто возненавидела его и надумала отомстить, построив с Сережей неподалеку от мельницы мужа новую, став таким образом его конкурентом. Позднее под постоянным, хотя и ненавязчивым Сережиным влиянием, она поняла, что подобной конкуренции ей не выдержать, и отказалась совсем от этой затеи, сообщив о своем решении домашним. Кроме злости на Васо, в ней кипела ненависть к мужу; оттолкнув Васо, она стукнула кулаком по столу.

   – Я буду хозяйничать в лавке и мельницу построю, если хочешь знать! Иначе, кто мне ее построит! Хочешь, чтобы я продала твою землю и крутила жернова вхолостую?

   – Все ясно, замолчите! – Йошко снова напустил на себя равнодушие, скорее всего он так себя повел, чтобы успокоить отца с матерью. К тому же и Краль, все это время шмыгая носом и издавая клокочущие звуки, напоминал ему о своем опасном присутствии.

   Теперь вспылил Васо. Он понял, что план его провалился и на Йошко рассчитывать бесполезно, а потому стал выбирать новую жертву, ею оказалась Мица, только что оттолкнувшая его от себя локтем. Толкнул и он ее.

   – Вхолостую ты языком мелешь! С чего ты взяла, что лавка будет твоей? Тебе лавка, а моей жене земля, которая стоит, по твоим словам, пустой мельницы: почему так? – обратился он к тестю. – Неужели всем, что ты с таким трудом и не без моей помощи наживал, будет распоряжаться этот русский проходимец?

   – Он будет моим мужем! – рявкнула Мица, минуту назад потянувшаяся было за рюмкой вина, но теперь ее оставила, так и не допив. Ударив себя в грудь, она повторила: – Моим мужем, даже если мне придется принять твою влашскую веру![19] И не твоя это забота, не тво-о-я!

   – Муж! – скорчив презрительную гримасу, отвернулся от нее Васо. – Сколько мужей уже побывало под тобой! С гуляками промотаешь лавку!

   Мица вытерла нос рукавом платья, встала, широко расставив ноги, и, от обиды чуть не сорвав голос заорала:

   – Думай, что говоришь! Думай, если я такая… – Ее простуженный голос сорвался на беспомощный визг и, словно онемев, она уже не могла продолжать, только с яростью смотрела на сестру, показывая на нее рукой. Казалось, Васо ничего не заметил; задумавшись, он вдруг отвернулся от нее. Тут же и Пепа, нервно листая свой журнал, сделала вид, что ничего не слышала и не видела. Словно сраженный воин, готовящийся к новой схватке, Мица поспешила к столу, осушила прежде недопитую рюмку и налила новую.

   На мгновение в комнате воцарилась тишина. Слышалось только хриплое дыхание Краля, проклятия, посылаемые госпожой Резикой в адрес мужа и всех остальных, что никак не могут угомониться, да бульканье вина, наливаемого в рюмку, а потом прямо в рот. И в конце концов, вздох старого Смуджа.

   Он встал, покашливая, доплелся до середины комнаты и остановился, сложив перед собой руки. Посеревший, он напоминал каменное изваяние святого в церкви, покрытое пылью; грудь его тяжело вздымалась, говорил он шепотом:

   – Дети! Образумьтесь! Кх-а, кх-а-х-а! Ваша мать больна, и я себя чувствую не лучше, да и не одни мы здесь, – он рукой показал на комнату, в которой находился Краль.

   – Конечно! – поднялся и Йошко. – Пошли спать. Возможно, попрепиравшись еще немного, все бы успокоились, но тут встал Панкрац. Никогда он с таким усердием не полировал свои ногти, как сегодня. Минутой раньше он спрятал пилочку в карман, все это время всем своим видом показывая, что никто и ничто в этой комнате его не интересует. На самом деле, разумеется, он ждал своего часа. По правде говоря, сейчас он был в некотором замешательстве. Может, своей цели – увидеть и в случае необходимости изменить завещание – он бы с большим успехом достиг, если не лезть на рожон и уж, конечно, не затевать новую ссору? Не лучше ли об увеличении содержания поговорить с ними, особенно с бабкой, завтра наедине? Но тогда здесь не будет того, кто одним своим присутствием упрочивает его позиции, не будет Краля! Этот аргумент стал для него решающим. Теперь, когда появилась опасность, что совещание родственников может закончиться отходом ко сну – всех вместе, или одного Йошко, на чье присутствие он рассчитывал, – Панкрац встал, окинул всех изучающим взглядом, мысленно повторил то, что собирался сказать, и начал тихо, придав своему голосу некий глубокомысленный оттенок, желая тем самым как бы смягчить ироничность улыбки.

   – Я очень сожалею, что вынужден говорить, с большим удовольствием я бы помолчал, если бы завтра мне не надо было возвращаться назад (он врал). Нет, я не рассчитываю на твой автомобиль, – усмехнулся он, заметив, как Йошко, потянувшись, вдруг быстро поднялся, словно собираясь его прервать. – Я поеду поездом. Но прежде, так же, как и все вы, я хотел бы знать, какова моя доля в завещании. Все вы, вероятно, ознакомлены с его содержанием, я – нет, поэтому прошу, – он обратился к деду, – мне его сейчас показать.

   – Зачем тебе это? – возмутился Йошко, а старый Смудж с неестественной для его сегодняшнего задумчивого и заторможенного состояния поспешностью сказал:

   – Бабушка же тебе все объяснила.

   – Чего ты хочешь? – напыжился еще больше Йошко.

   – И вам, наверное, все объяснили, – упорствовал Панкрац, повышая голос, – и наверняка все вы держали завещание в руках. Ты его видел, Васо?

   – Видел! – с готовностью признался Васо и сделал жест рукой, как бы желая показать, что это все само собой разумеется.

   – И Мица, я уверен, его видела (та вытаращила на него глаза, ничего не говоря), а тебя, Йошко, не стоит и спрашивать! Следовательно, у меня тоже есть на это право! Не правда ли? – обратился он снова к деду.

   Старый Смудж в растерянности смотрел то на Йошко, то на дверь, будто ожидая помощи от жены. Йошко первым пришел ему на выручку.

   – Обидно, что ты так недоверчив! Но завещание ты сможешь увидеть только завтра, оно хранится у нотариуса.

   – Этот осел и завтра его не увидит! – словно очнувшись от дремоты, внезапно заорала госпожа Резика. Но тут же добавила: – Панкрац, иди сюда!

   Вместо него направился Васо. Скрестив руки и покраснев до ушей, он уставился на Йошко. Потерпев неудачу, он сейчас почувствовал, что подвернулся удобный случай отомстить, и, словно все это касалось его лично, выдавил из себя раздраженно:

   – Что ты рассказываешь сказки? Завещание хотели отдать нотариусу, но старая оставила его у себя! И почему бы его не показать?

   Старый Смудж, ничего не отвечая, смотрел на сына.

   – Почему именно сейчас, на сон грядущий? – остервенело накинулся на Васо Йошко. – Тебе хорошо, ты до полудня будешь дрыхнуть! – Взглянув в ту сторону, откуда доносились звуки, говорившие о присутствии Краля, он проследовал за Панкрацем и остановился у комнаты матери, прислонившись к дверному косяку.

   Никого не слушая, Панкрац, намеренно не закрыв за собой дверь, предстал перед бабкой. Только теперь он по-настоящему засомневайся, все ли в порядке в той части завещания, которая непосредственно касалась его. Впервые за этот вечер почувствовав серьезное беспокойство и злость, он, не дав бабке вымолвить ни слова, заговорил:

   – Бабуся, ты ведь знаешь, чего я хочу! Я тебя прошу, пусть это сделают тотчас!

   Возле бабки на столике стояла свеча, которую зажгли, когда она ужинала, а теперь погасили. Красное пятно от лампады на противоположной стене и желтая полоса света из соседней комнаты не могли разогнать полумрака, царившего в этой половине комнаты. Немного светлее здесь казалось только от белой постели, но, по контрасту с ней, бледное бабкино лицо выглядело более темным. Ее обычно потухшие глаза сейчас метали молнии, она всеми силами старалась не повысить голос.

   – Позаботься лучше о том, куда бы пристроить этого подонка Краля! Как вам не стыдно, ведь он может все слышать! Возможно, он только притворяется пьяным!

   Панкрацу только этого и было надо, он еще энергичнее стал настаивать на своем.

   – Я его, конечно, отведу, но прежде…

   – Никаких прежде! – прервала его бабка, попытавшись приподняться на правой здоровой руке, но тотчас рухнула назад. – Йошко, помоги ему и ты! – зашептала она и, словно устав, прикрыла глаза.

   В эту минуту, – впрочем, он слышен был и раньше, – донесся шепот Пепы и раздраженный голос Мицы:

   – Пусть себе шумит! Но пусть знает, что я не собираюсь ему платить до скончания века.

   И тут же сердито заворчал Васо, вероятно, обращаясь к Йованке:

   – Ты-то что вмешиваешься? До сих пор ты, когда речь шла о нас, молчала, словно тебя здесь и нет!

   В голове у Панкраца вдруг мелькнула догадка, он застыл у бабкиной кровати, да и речь его стала скованной, вместо того, чтобы звучать мелодично, слова выходили резкими и грубыми:

   – Я не дотронусь до Краля, пока не увижу завещания! Более того, если ты мне его не покажешь, может случиться так, что Кралю небезынтересно будет кое о чем узнать, а вам чего устыдиться!

   Он еще не кончил, как бабка вдруг закричала:

   – Молокосос, ты затем и приехал, чтобы нам угрожать? И ты? Именно сейчас, сейчас… – засуетилась она и, насколько ей позволяло ее состояние, пыталась рукой дотянуться до метлы, которую Мица утром забыла за стульями. Рука ее непроизвольно сжалась в кулак, и она стала им размахивать. – Вон, вон!

   – Смотри, бабуся, – Панкрац оставался невозмутимым. – Вспомни, о чем мы с тобой сегодня говорили!

   В дверях уже стояли старый Смудж и Васо. За ними что-то орала Мица, а перед ними Йошко поносил Панкраца. И никто еще не успел ничего сказать госпоже Резике, как она и вправду чуть-чуть приподнялась на кровати, вытянула вперед руку и визгливо приказала мужу:

   – Покажи ему, нахалу! Пусть подавится! Пусть видит, неблагодарный, как мы о нем печемся, не то, что он о нас!

   Старый Смудж, сгорбившись и покашливая, вошел в комнату, подошел к шкафу и неловким движением открыл один из ящичков. Взволнованный и обессилевший, он, наверное, еще долго не смог бы там ничего найти, если бы на помощь не подоспел Йошко.

   – На! – с еле сдерживаемой злостью протянул он Панкрацу сложенный вдвое лист бумаги, тот с жадностью его схватил и тут же направился в другую комнату, чтобы там при свете лампы получше рассмотреть. Бабка потребовала, чтобы ему здесь зажгли свечу, и Йошко полез в карман за спичками, но, вспомнив, что забыл их на столе в другой комнате, попросил Васо дать ему свои. Но Васо сдвинулся с места только затем, чтобы пропустить Панкраца, и когда тот прошел, последовал за ним, загадочно и удовлетворенно улыбаясь. Правда, вскоре остановился и прислушался.

   – Принеси ему лампу сюда! И закрой дверь! – шепотом сказала госпожа Резика, обращаясь, вероятно, к Йошко. – Пусть выкричится здесь!

   Через минуту Йошко действительно пришел за лампой, которая якобы для чего-то понадобилась матери. Но лампа уже была в руках Васо, и он уверял Панкраца, что ему так будет лучше видно, одновременно обещая Йошко сейчас ее отдать.

   – Да зажги ты ей свечу, спички на столе! – чуть ли не издеваясь, бросил он Йошко.

   Ждать между тем пришлось недолго, Панкрац и без свечи и без лампы сам направился назад к бабке. В дверях внезапно остановился. Падавшая на его лицо тень углубила складку вдоль носа, и мерзкая, злая и ехидная, обиженная и гневная улыбка пробежала по ней сверху вниз до самых губ, затерявшись где-то чуть ли не в зубах; он злобно и сердито процедил:

   – Так вот что означает, «печься обо мне больше, чем я о вас»?

   – Чего же ты хочешь? Что тебя не устраивает? – разыгрывая невинно оскорбленную, удивилась госпожа! Резика.

   Йошко хотел протиснуться в дверь с лампой, но Панкрац, широко расставив ноги, преградил ему путь, рукой тыча в бумагу.

   – И ты делаешь вид, что не понимаешь в чем дело? – Чуть раньше он пробежал глазами по завитушкам букв завещания, составленного нотариусом, и дошел до того места, где речь шла о нем. Быстро его прочел, потом второй раз и пришел в изумление, им овладела злость, но и радость: чутье его не подвело, сомнения подтвердились, и, к счастью, появились они вовремя! Развернув завещание перед Йошко и тем окончательно загородив ему дорогу, он читал при свете лампы, впрочем, знал уже наизусть, и при этом выкрикивал – теперь уже обращаясь не только к бабке, но и ко всем остальным:

   – Думаете, я настолько глуп и допущу, чтобы все так и осталось? Позволить Мице постоянно держать меня под шахом и по прошествии четырех лет, если я не закончу учебу, оставить без гроша, с носом, словно нищего? Такова ваша благодарность за все, что я сделал для семьи и что еще вы просите сделать? О, ловко вы это придумали! Но вот вам, – плевать я на него хотел! – и прежде чем Йошко смог ему помешать, он скомкал завещание и бросил его к бабке под кровать.

   Поднялся невообразимый гвалт, кричали бабка, Йошко, а больше всех Мица. Она стояла у него за спиной, выпятив грудь, утопая в собственном жире, который, когда она переминалась с ноги на ногу или размахивала руками, колыхался, готовый в любую минуту растечься, ее простуженный голос смягчился, перейдя в какой-то неопределенный, хрипловатый альт.

   – Что ты думаешь? Сто лет тебя буду содержать? Ты будешь в городе пьянствовать, кутить, бездельничать; до сих пор ты еле-еле переходил из класса в класс, а теперь и вовсе перестал учиться, – Йошко знает об этом, – а я буду терпеть мучения, прислуживать тебе и до конца жизни кормить? Нет, не выйдет; послушались бы меня, не барствовал бы он и этих четыре года!

   Она так разошлась, что чуть не ударила Панкраца кулаком, помешал Васо – выругавшись, он оттолкнул ее в сторону. Теперь, зная причину ее ненависти, Панкрац понял, что только она, она была виновата в том, что в завещании оговорен срок выплаты ему содержания. Она как единственная наследница лавки в случае возможной смерти родителей должна была в течение четырех лет, считая со дня составления завещания, следовательно, как раз столько и даже несколько больше, чем требовалось Панкрацу, чтобы закончить положенный курс наук, его содержать. Эту оговорку она отстаивала ожесточенно, и госпожа Резика, поначалу сомневаясь, уступила ей только тогда, когда к требованию Мицы присоединился и Йошко. После ей уже и самой, вопреки постоянным напоминаниям, что Панкрац восстанет против этой оговорки, казалось более благоразумным ввести для Панкраца, этого лентяя и бездельника, ограничения, заставив тем самым прилежнее относиться к учению. Но если обо всем этом легко было рассуждать тогда, то теперь, когда перед всеми, или хотя бы некоторыми из них, снова возникала опасность разоблачения истории с Ценеком, дело намного усложнялось, ибо эту опасность, что в большей или меньшей степени понимали все, мог отвести от них не кто иной, как Панкрац. Впрочем, не до всех это сразу дошло. Поначалу, предвидя его несогласие с завещанием, единственным их желанием было не допустить, чтобы он заявил об этом в присутствии Краля, поэтому и не захотели его показать Панкрацу. Только госпожа Резика, за долгие часы одиночества имевшая возможность обо всем поразмыслить, ясно поняла, что из-за Панкраца завещание должно быть изменено, а возможно, и написано заново с учетом его пожеланий, потому она и позвала его к себе, желая сообщить о своем решении. Но страх перед новой и наверняка неизбежной ссорой с Мицей, да и раздражение, вызванное упрямством Панкраца, – в душе она все же надеялась, что Панкрац проявит благоразумие и примет завещание без протеста, – были так сильны, что для успокоения Панкраца она избрала неверный путь и не желала отступать. Оттолкнув от себя мужа, приподнявшего ее на подушках, она взвизгнула:

   – Чего ты добиваешься? Разве тебе не стыдно, что за четыре года ты не сможешь закончить университета? Каждый прилежный студент…

   – Каждый прилежный студент, – цинично прервал ее Панкрац, – это может сделать! Но я не прилежный студент, а хорошее мнение о всех вас зависит только от меня, так что я могу себе позволить учиться и пять, и шесть лет! Кроме того, – не обращая внимания на Мицу, которая ему прямо в ухо крикнула: «Сто!», он рассудительно добавил, – за эти четыре года я могу заболеть, университет могут закрыть, могут возникнуть непредвиденные обстоятельства, и ты должна знать, что Мица, такая, какая она есть, – он приблизился к бабке, – может оставить меня ни с чем!

   – Иди ты к черту! – попыталась было отделаться от него бабка, но в конце концов приняла благоразумное решение: – Выбросим мы из завещания эти четыре года, а ты раз и навсегда прикуси язык!

   Панкрац, заметив Йошко, входившего в комнату с лампой в руках, опять вернулся к дверям и столкнулся здесь с Мицей. Та обрушилась на мать:

   – Как, как ты сказала?

   Панкрац, желая услышать ответ, задержался.

   – Хорошо, я согласен, чтобы вы это убрали из завещания, – произнес он, снова ухмыляясь. – Кроме того, я требую, ты об этом, бабуся, уже знаешь, – он повысил голос, а звучал он у него вкрадчиво и от этого казался еще более вызывающим, – вместо квартиры, которую я не могу получить в доме, поскольку Йошко его скорее всего продаст, я требую повысить мне месячное содержание.

   Какое-то мгновение Мица стояла, словно окаменев, затем налетела на него и, сложив пальцы кукишем, сунула ему под нос.

   – Вот тебе, пиявка! Вот! Видел это! – и разошлась вовсю, обращаясь то к нему, то к матери, то ко всем остальным. – Он будет вечно учиться, а ты ему плати больше! Ты, наверное, и с этим согласишься! Тогда все на него запиши! Все! В таком случае, будете иметь дело со мной! Я сама Блуменфельду обо всем расскажу! Натравлю Краля, и он по всему селу растрезвонит. Ценека убили здесь, здесь его убили!

   Продолжать она не смогла – Йошко, поставив на столик лампу, закрыл ей рот ладонью.

   – Проклятая бабища, с ума, что ли, сошла?

   Короткой паузой, прерванной бабкиным внезапным приступом кашля, воспользовался Панкрац, чтобы сказать:

   – Тебе, Мица, не придется этого делать. Ибо на меня все равно все не запишут! Но если не будет сделано то, о чем я прошу… – он остановился и обвел всех выразительным взглядом.

   – Убили! – снова завопила Мица, освободившись от ладони Йошко.

   – Успокойся! – к госпоже Резике сразу вернулся голос, и она крикнула, обращаясь одновременно и к Мице, и к Панкрацу. Тело ее напряглось от попытки встать, сойти с кровати, броситься к ним и разнять. Ей показалось даже, будто что-то в парализованной стороне тела отпустило, но затем снова сковало, онемело; так ошеломляюще подействовали на нее слова Панкраца, брошенные им в другую комнату:

   – Что с вами, Краль? Куда вы?

   – Гм! – сначала все услышали, а потом и увидели Краля. Пошатываясь, он дошел до дверей и заглянул сюда, пиджак, брюки и даже ботинки – все было заблевано. В той, другой комнате икнула Пепа, словно ее стошнило. А Васо, до сих пор молча ухмылявшийся теперь помрачнел и отшатнулся, отпрянул и Панкрац. Краль же, опершись плечом на дверной косяк, скаля зубы в мерзкой и страшной улыбке и пуская слюну, вместе с ней выплевывал и слова, такие же скользкие и мокрые.

   – Убили его, это мы знаем! Гм! – И попытался войти в комнату.

VII

   – Выкиньте его вон! Он испортит нам воздух, – закричала госпожа Резика и замахала руками, будто сама его выталкивала.

   Не успела она это произнести, как Краль, повернувшись и упершись лбом в дверной косяк, рыгнул, и изо рта его брызнула желтоватая струя. Панкрац отпрянул еще дальше, но в это время подлетел Йошко. Не приближаясь к нему, а только протянув руки, он схватил Краля сзади за сюртук и оттащил от двери, а затем стал выталкивать на улицу через другую комнату.

   – Так дело не пойдет, Краль! Это не двор! Идите на улицу и там делайте что хотите! Сережа, Сережа! – Притворившись, будто и впрямь направлялся сюда, в то время как до этой минуты подслушивал в коридоре, Сережа не торопясь вошел в комнату. Йошко ему тут же спихнул Краля. – Пусть на улице отблюется, и отведите его на сеновал!

   До сих пор Краль безвольно повиновался, не оказывая Йошко никакого сопротивления, только время от времени у него подгибались колени, словно были резиновыми. Теперь же он уперся. Его больше не рвало, но подбородок был мокрым, и он, насколько мог достать, облизнул его языком, затем вытянул шею и пробормотал:

   – А в ту ночь меня не отправляли на сеновал!

   – В какую ночь? Что ты опять болтаешь? – Низенький и кругленький Йошко застыл от неожиданности перед высоким и худым Кралем, словно слоненок перед жирафом. – Я сказал: на сеновал отведи! – крикнул он Сереже. – Куда его еще такого пьяного!

   – Я пьян, гм! – Краль хоть и сопротивлялся, но все же позволял Сереже тащить себя. – А вы трезвые! – И он еще раз оглянулся на дверь. – Мы еще не готовы, я не иду в сарай!

   Сережа, ухмыляясь и подталкивая Краля, вывел его в коридор, Йошко быстро закрыл за ними дверь. В комнате снова собрались все, кроме госпожи Резики, все были бледны и молчали. Красным и по-своему довольным был только Васо; в Мице, напротив, чувствовалась злость и испуг, на лице старого Смуджа ничего, кроме страха, нельзя было прочесть. Собираясь последовать сразу же за Йошко, он пришел сюда последним, ибо сначала достал из-под кровати смятое завещание, затем выслушал жену, наконец, должен был взять лампу, чтобы посветить Йошко. Теперь он стоял с лампой в руках, и руки у него так дрожали, что в наступившей вдруг тишине, в которой слышалось только учащенное дыхание госпожи Резики, печально позвякивал, ударяясь о железный обод, зеленый стеклянный абажур.

   Посмотрев на свои руки и понюхав их, Йошко подошел к нему, взял лампу, поставил ее на стол, и тут его взгляд столкнулся со взглядом Мицы, он тихо ее упрекнул:

   – Могла бы и попридержать свой язык! Как бы ни был пьян Краль, он все слышал и все понял!

   – Это ты ему скажи! – едва успокоившись, Мица снова пришла в возбуждение и показала рукой на Панкраца. – От этой дряни Краль все и узнал!

   Это было самое тяжкое обвинение, которое она, – не веря и сама в него, – могла выдвинуть против Панкраца и когда-то за это уже заработала от него оплеуху. Сейчас же Панкрац, стоя у дверей, только презрительно посмотрел на нее и бросил еще более презрительно:

   – Дура!

   – Сам дурак! И даже хуже…

   – И все же виновата ты! – прервал ее Васо, неожиданно напомнив о себе. – Все слышали, как ты кричала!

   – Конечно! – быстро согласился с ним Панкрац и, пройдя мимо комнаты бабки, сказал преднамеренно громко: – Мне сегодня и в голову бы не пришло угрожать Кралю!

   – Никак снова начинается? – отозвалась бабка, а Мицу уже понесло.

   – Ты-то что лезешь? Какое тебе до всего этого дело? – напустилась она на Васо.

   – Да ты совсем спятила! – усмехнулся Васо и продолжая улыбаться, как бы по-дружески и с пониманием посмотрел на Панкраца, Но, направившись к Мице, сразу помрачнел. – Мне не безразлично, когда об этой женщине, – он указал на Пепу, все еще сидевшую на кровати, только теперь более внимательно следящую за происходящим, – когда о той, чьим мужем я являюсь, открыто говорят, что ее родители убийцы! Вот так! А ты грозилась раструбить об этом всему миру.

   – Так и сделаю! – снова в запальчивости выкрикнула Мица. – Допустить, чтобы этот бездельник до конца дней моих меня мучил!

   – Мица, перестань! – Йошко стукнул кулаком по столу. – И ты, Васо, оставь ее в покое!

   – Что ты мне рот затыкаешь? – подбоченилась Мица. – Не перестану до тех пор, пока здесь не перестанут выполнять любую прихоть этой пиявки! Сто лет, что ли, я должна его содержать, да еще, наверное, на тысячу динаров в месяц больше платить на всякие его городские развлечения! Никогда! Никогда этому не бывать!

   – Да кто говорит, что так оно и будет? – то ли упрекая ее, то ли удивляясь, но явно заинтересованный, прервал ее Йошко.

   – Кто? Мама! Ты что, не слышал, ради него она хочет изменить завещание! Чего она только не сделает для этого мальчишки! В конце концов увеличит ему содержание! Вот так! – растянула она пальцами веки, показав Панкрацу белки глаз.

   – Так оно и будет! – Панкрац засунул руки в карманы брюк и вызывающе посмотрел на нее и на Йошко. – В противном случае, сами будете вытаскивать Ценека из ила, если еще раньше, – это нетрудно сделать, – его не найдут жандармы!

   – Теперь видишь, кто угрожает! Ты и теперь не слышишь? – Мица повернулась к Васо, затем опять к Панкрацу. – Но мы тебя не боимся.

   – Сам себя подведешь под тюрьму, ты же в этом участвовал! – присовокупил Йошко.

   – Тогда я был еще ребенком, – с холодной улыбкой на губах отпарировал Панкрац. – Выйдет все это дело на свет, мне могут только посочувствовать, что я так самоотверженно отстаивал честь семьи.

   – Честь семьи! – ехидно и зло воскликнула Мица. – Эту честь семьи ты себе уже достаточно оплатил! И все мало! Догола всех нас разденешь! – Она повернулась лицом к комнате, откуда госпожа Резика осыпала бранью ее и всех остальных. – Догола нас хочет раздеть! И ты в этом ему помогаешь! Можно подумать, что от него зависит честь семьи! А что от всех нас зависит и что зависело, об этом ты и не спрашиваешь!

   Она стояла в дверях, крича на мать, и та, выведенная окончательно из себя, со злостью откликнулась:

   – Что ты орешь! Если пьяна, иди спать! Йошко, отец!

   Старый Смудж приблизился к Мице и, тихо назвав по имени, хотел взять за руку, но она вырвала ее, не подпустила к себе и Йошко и вся как-то обмякла, движения стали жалкими, глаза наполнились слезами.

   – Пьяна, я пьяна. Так ты сейчас говоришь. А когда в молодости ты заставляла меня бражничать с итальянскими конюхами, и здесь в комнате ведрами лилось вино, тогда я не была для тебя пьяной! Пепа, – она проворно повернулась к ней и жалобно всхлипнула. – Ты помнишь? Еще у нас груди были с орех, а старики нас уже свели, помнишь, с теми городскими бухгалтеришками! Нажились на нашем грехе, теперь же этот… – обессиленная, почти не владея собой, она взглядом искала Панкраца и уже собиралась на него закричать. Но тут вскочила с кровати Пепа и истерично завизжала:

   – Что ты и меня приплетаешь! Оставь меня в покое! Это неправда!

   – Что неправда? – возмутилась Мица и, в недоумении глядя на нее, замолчала. – Что нас использовали и здесь, и в городе как приманку для гостей, заставляя завлекать холостяков? Это неправда?

   – Да! – покраснела Пепа, задрожав, а ее испуганный взгляд встретился со взглядом мужа. – Может, ты и была такой…

   – Замолчи! – грубо оттолкнув, прервал ее разъяренный Васо, позвякивая волочащейся по полу саблей. – Я сам разберусь со своей женой! – Подбоченившись, он встал перед Мицей, откинув голову. – Что ты брешешь, потаскуха! Ну-ка, попробуй повторить!

   – Повторить? – попятилась назад Мица, а ее глаза, уже совсем высохшие, метали искры, и чувствовалось, что она готова оказать любое сопротивление. Как ни старались успокоить ее проклятиями и уговорами и Йошко, и мать, и отец, она расходилась все больше и больше. – Вместе со мной валялась с парнями на сеновале, и в конюшне, и даже в отхожих местах – только бы преуспела семья! Все об этом знали, не лучше была и мать, Ценек о многом мог бы порассказать!

   Йошко было ринулся к ней, но передумал, решив выслушать мнение другой стороны. Тяжело, словно выпустив из себя весь воздух, вздохнул Васо. Он сдержался во время ссоры с Мицей из-за Сережи, усмотрев в ее словах «если я такая» дерзкий намек на его жену. Тогда ему казалось не совсем удобным свою злость на Йошко вымещать на Мице. Да и теперь, несколько раньше, его голова была занята другими мыслями. Прежде всего, он намеревался поддержать Панкраца, решительно настаивая на том, что их с Панкрацем в завещании обошли, выиграли только Йошко и Мица. На поскольку Мица настойчиво утверждала, что якобы к Панкрацу свекровь благоволит, его вдруг осенило; если Панкрац, будучи внуком Смуджей, может претендовать на какую-то долю наследства, то почему бы и его сыну не получить некую часть? Разве у матери Панкраца, Луции, приданое было меньше, чем у его жены, Йованки? И неужели его заслуги перед этой семьей меньше, чем Панкраца? К тому же разве обогащению этого дома не способствовали спекуляции с поместьем конного завода? Он рассчитывал, что подобные соображения наверняка могут стать важным козырем при возобновлении им разговора о городском доме, но начать его не решался. Панкрац в этой враждебно настроенной хорватской семье принял его сторону, так не держаться ли с ним заодно? А у дверей уже вновь раздавался голос Краля, наверняка сейчас, в присутствии такого свидетеля неудобно говорить о своих махинациях! Да и пользы от этого не было бы никакой! Без всякого сомнения, и тут уже ничего не изменишь, родители Йошко и Мицы скорее предпочтут своих детей, нежели его и Панкраца! Сейчас для Васо стало абсолютно ясно, и он, почувствовав двойную обиду за нанесенное его жене раньше и теперь оскорбление, сам принялся неистово поносить Мицу. Выдохнув и сжав кулаки, он пошел в наступление, тесня ее к стене:

   – Возьми свои слова обратно, сука, или захлебнешься в своей же крови!

   – Не возьму! Правда это! – Мица потрясала перед ним кулаками, голос ее дрожал, а в глазах стоял страх. Она попыталась отделаться от него улыбкой. – Что это с тобой, Васо? Неужели ты и впрямь так наивен? Сережа-а! – защищаясь от него руками, она пригибалась, увертывалась, не переставая кричать. – Сережа-а!

   – Все это можешь говорить о себе, стерва! Стерва-а! – протянул Васо. Он прижал ее коленями к стене и, схватив за волосы, дергал, тряс ее. Волосы рассыпались, еще минута, и она повалилась на пол, стукнувшись затылком о ножку кровати с такой силой, что та заскрипела, а Мица вскрикнула:

   – Разбойник! Убил! Сережа, он убил меня! Разбойник!

   Единственно, кто мог и хотел ей помочь, – отец и брат, – находились в противоположном конце комнаты. Там, у дверей, ведущих в коридор, Сережа, Йошко и старый Смудж боролись с Кралем. Отказываясь идти спать на сеновал и не разрешая никому принести оставленную в трактире шляпу, он старался вырваться от них, упрямо повторяя, что идет домой. Он не захотел взять шляпу даже из рук Смуджа, вбив себе в голову, что должен непременно войти в комнату. Был он еще грязнее, чем раньше; по словам Сережи, на улице его рвало. Вот почему к нему никто не рисковал прикоснуться, это и позволило ему беспрепятственно войти в комнату. Здесь он взял свою шляпу, нахлобучил на голову и, пошатываясь, бормоча что-то невразумительное, уставился в бесформенную груду Мициного тела, распластавшегося по полу у стоявшей возле стены кровати.

   – Встань, Мица! Как тебе не стыдно! Сама ведь упала на пол! – пыталась вразумить ее Пепа, как бы даже сочувствуя ей.

   Так оно и было на самом деле. Мица, как только Васо выпустил ее волосы, сама повалилась на пол; так она хотела не только уклониться от удара, но и показать всем серьезность поступка Васо. Теперь, лежа на полу, она терла ладонью нос, который, пытаясь подняться, ударила, и вдруг, взглянув на руку, пронзительно закричала.

   – Кровь! – ужаснулась она, будто увидела смерть. – Убил меня, разбойник, это он меня толкнул! Сере-е-жа-а! – и из глаз ее хлынули слезы, смешавшись с текшей из носа кровью. Руками она беспомощно шарила по полу, но не для того, чтобы встать, а ища, чем бы запустить в Васо. – Разбойник!

   И здесь, и в комнате госпожи Резики поднялся невообразимый крик и шум, все столпились возле Мицы успокаивая ее и помогая подняться. Она привстала ровно настолько, чтобы прислониться к кровати, и закрыв лицо руками, то рыдала, то жалобно скулила, обиженно и пьяно.

   – Так вот что я заслужила, и вам хоть бы что! Краль, идите за жандармами!

   – Мица! – остолбенело уставившись на ее окровавленные пальцы, взывал к ней старый Смудж. – Успокойся! Нужно за ворот полить немного воды, тогда кровь остановится! Кх-а!

   – В самом деле, ну что ты упрямишься? – ругался Йошко, стараясь насильно ее поднять.

   – Ну, Мица, вставай же, вставай! – подошел наконец к ней и ее русский. Он сразу услышал крик, но то ли потому, что, выполняя приказание, возился с Кралем, то ли и сам считал, что так будет лучше, только решил не откликаться, – так всегда, исподтишка натравливая Мицу, сам он избегал вмешиваться в их семейные ссоры, хорошо понимая, что он здесь всего-навсего слуга. – Ну же, Мица, – он пытался вытереть ей лицо грязным носовым платком, сам же едва сдерживая смех.

   – Оставь ее, Сережа! Надоест, сама поднимется! – намучившись с ней, отвернулся от нее Йошко и, осмотрев комнату, задержал взгляд на Крале.

   Как только Мица крикнула о жандармах, Краль, до этого тупо пяливший на нее глаза, словно что-то поняв, изобразил на лице подобие улыбки и подошел ближе.

   – Опять кого-то убили, гм! – буркнул он.

   Васо, чертыхнувшись, отошел от Мицы; заложив руки за спину, он теперь с мрачным видом разгуливал по комнате. Затем остановился, смерил Краля презрительным взглядом, отвернулся, снова начав вышагивать взад-вперед. Йошко взревел:

   – Что значит убили? Черт возьми, протрезвеете ли вы когда-нибудь! Если вам не хочется идти в сарай, так устройтесь в трактире! Проспитесь лучше, чем нести вздор о каком-то убийстве!

   – О каком-то, гм! – злобно оскалился Краль. – Известно о каком, Мица сказала! Ценек, гм! Вот когда вы себя выдали, хе-хе-хе! А за жандармами я пойду, или вы должны будете мне хорошенько заплатить! – Он как бы сразу протрезвел, и выразительная хитрая складка прорезала его заросшее лицо. То ли он, хотя и был пьян, за всем вполне осознанно наблюдал, заранее решив шантажировать, потому так рвался в комнату? То ли мысль о шантаже ему только что пришла в голову? Вероятно, правда была и в том и в другом, но пьяным он оставался и сейчас: пока шел к выходу, его заносило из стороны в сторону, и у самых дверей, неловко повернувшись, он столкнулся с проходившим мимо Васо.

   – Марш отсюда, скотина! – испугавшись, как бы Краль не упал на него, Васо с силой отпихнул его от себя. Краль, скорее из-за своей неуклюжести, нежели от удара, поскользнулся, но все же попытался удержаться на ногах. Безуспешно. Казалось, сама земля с дьявольской силой притянула его к себе, и он упал на бок через порог, так что голова и туловище оказались в коридоре, а ноги в сапогах – в комнате. Однако сейчас он поднялся намного быстрее, чем в первый раз. Он встал, ухватившись за дверной косяк, шагнул к Васо и хрипло процедил:

   – Это в последний раз, влашский разбойник! Для всех вас это будет последним разом, я вам вместе с жандармами покажу, гм. Я не Ценек! – Он повернулся, собираясь уходить.

   – Краль! – Йошко схватил его за сюртук, тем самым преградив путь Васо.

   – Краль! – завопил и старый Смудж, до сих пор все еще одеревенело стоявший над Мицей. Но голос его потонул в проклятиях Васо, увещеваниях Йошко, угрозах Краля, несколько уже утихших Мициных рыданиях и криках госпожи Резики.

   – Неужто ты, отец, так беспомощен, что не можешь призвать этих мошенников к порядку?

   Мица у его ног, глотавшая кровавые слезы и отчаянно сопротивлявшаяся Сереже, пытавшемуся ее поднять, да ее окровавленные пальцы – это все, что старый Смудж еще смог увидеть. Тут были окровавленные пальцы, а там где-то Краль, поминающий Ценека и угрожающий отправиться за жандармами. Разве бы он решился пойти на это, если бы ему пообещали и тут же дали сто динаров? С ясной мыслью, но не с таким ясным взглядом, старый Смудж, спотыкаясь, сделал два-три шага и проговорил упавшим, ослабевшим голосом:

   – Краль! Кх-а, – но тут же побледнел и схватился за сердце. – Мама! – то ли сказал, то ли вздохнул он и сам себе показался большим растерявшимся ребенком. – Ma…

   Он не закончил, закашлялся, стал задыхаться и слова вместе со вздохом застряли в горле. Он еще раз обвел всех широко раскрытыми глазами, посмотрел сквозь кроваво-красный круг света, упавший на него от лампады, а затем покачнулся всем телом, и руки его безжизненно повисли. Он упал, рухнул навзничь, угодив головой на вытянутые Мицины ноги.

   – Оставь меня и ты, лицемер! Ты лжешь, как и все остальные!

   Мице наконец удалось прогнать Сережу, и теперь, быстро вытащив из-под головы отца свои ноги, она чуть было не выругалась от боли. И проворно вскочила, тупо уставившись на отца.

   – Отец! – первой закричала Пепа, нагнувшись над ним. – Папа! – она совсем низко склонилась над ним и стала трясти его за плечи. – Папа-а-а! – взвизгнула она, и из ее глаз, словно сок из раздавленных виноградин, брызнули крупные слезы. – Ум-е-ер!

   В ту минуту, когда отец упал, Йошко, будто угадав его мысль, полез за бумажником, чтобы сунуть Кралю сотню динаров. Не успев этого сделать, он, подобно Пепе, пронзительно закричав, бросился сюда. Без кровинки на всегда румяном, как яблоко, лице, он упал перед отцом на колени, бессознательно расстегнул ему воротник, затем жилет и рубашку и приложил ухо к сердцу.

   Мица, вытерев передником оставшуюся на лице кровь, смачно и громко высморкалась и с возмущением посмотрела на Пепу:

   – Что ты воешь! Удар с ним случился, не видишь, что ли? Доигрались! – с некоторым самодовольством упрекнула она неизвестно кого и столкнулась взглядом с Васо.

   Йошко поднял голову, на лице его снова играл румянец:

   – Сердце еще бьется! Сережа, что ты стоишь? Уксуса принеси, уксуса! – он приподнял голову отца и стал всматриваться в его серые, широко раскрытые глаза. – Отец, отец!

   С первой же минуты, как только послышался стук упавшего на пол тела Смуджа и раздался Пепин крик, в своей комнате встревожилась и госпожа Резика. Она кричала что есть мочи, чуть не сорвала голос:

   – Что вы с ним сделали! Разбойники вы, а не дети! Йошко, отведи меня туда, Йошко-о-о! – послышался скрип кровати, а вместе со скрипом и ворчание Краля, которого Сережа потащил за собой, и голос Басо, обращенный к Мице:

   – Что сделали? Это ты во всем виновата!

   – Я? – набросилась на него Мица, перегнувшись через тело отца. – Это ты, ты виноват! Если бы ты уехал с капитаном, ничего бы не произошло! Ты только для того и остался, чтобы заварить ссору!

   . – Опять начинаешь! – тоже через тело Смуджа рванулся к ней Васо.

   – Вам все еще мало! – не выдержал Йошко и добавил, обращаясь к Васо: – Лучше помоги мне перенести его на кровать!

   Васо медлил, ибо неподалеку стоял Панкрац. Но и тот вроде не собирался броситься на помощь. Минутой раньше его внимание раздвоилось между дедом и Кралем, но он не подошел ни к тому, ни к другому, только улыбаясь, грыз ногти. После того как Краль, произнеся свое «гм» и ехидно посмотрев на всех, вышел вслед за Сережей, он, продолжая с еще большим остервенением грызть ногти, все внимание сосредоточил на деде. В конце концов вместе с Васо, не переставая прислушиваться к тому, что происходило в комнате бабки, он взялся помогать Йошко. Решившись на этот шаг последним, он первым же от него отказался, а за ним и Васо. Тому мешала сабля, и, собираясь ее поправить, он взглянул туда, куда смотрел Панкрац, куда уже смотрели все, кроме неподвижно лежащего на полу Смуджа.

   – Мама! – первым вырвалось у Йошко, и от неожиданности он чуть не выпустил голову отца.

   Возможно, то же самое хотел крикнуть и еще кто-нибудь. У Мицы, например, губы разомкнулись, словно створки раковины, но у всех слова застряли в горле, говорили только их широко раскрытые глаза: на пороге комнаты показалась госпожа Резика, в ночной рубашке до пола, белая, будто привидение. Левой стороной туловища она опиралась на перевернутую метлу и так, держась сначала за дверной косяк, а потом за стенку, дотащилась до комнаты и тут, пошатнувшись, чуть было не упала, но удержалась. Каких усилий ей это стоило, видно было по ее лицу, но и ярость ее должна была быть страшной, потому что она дико прохрипела:

   – Я здесь! Что с отцом? Что вы!.. – она осеклась колени ее подогнулись, и она упала возле мужа, лицом на его грудь. Повернув голову, с минуту смотрела в его бледное, измученное и безжизненное лицо, затем, подвинувшись, села с ним рядом и, как безумная, закричала. – Разбойники, вы его убили, убили! Не трогай меня! – она ударила Пепу, собиравшуюся ее поддержать. Метла лежала неподалеку, схватив ее как и прежде обратной стороной, она стала размахивать ею. Поскольку все, кроме Васо, стояли поблизости, в одно мгновение вокруг нее образовалась пустота. Только Йошко не мог отойти, он держал голову отца, поэтому и досталось ему больше других, удар ручкой пришелся прямо по голове.

   – Маменька! – смутившись, вздрогнул он, чуть не выпустив голову отца, но не сделал этого из-за внезапно раздавшегося, будто смеющегося голоса Панкраца:

   – А старый шевелится!

   Действительно, старый Смудж, лежавший вытянувшись во всю длину, попытался согнуть ногу в колене. На его лице появились признаки жизни, а приоткрывшиеся губы жадно ловили воздух. В тот же момент, не торопясь, что выглядело сейчас особенно оскорбительно, вернулся и Сережа. Переступив через брошенную бабкину метлу, он протянул Йошко бутылку с уксусом. И хотел что-то сказать, но как бутылка осталась у него в руках, так и слова застряли на языке – вместо него проговорил старый Смудж. Он заморгал ресницами, зрачки расширились, а губы пролепетали:

   – Мама!

   – Отец, вот я, здесь, рядом с тобой! – Госпожа Резика рукой грубо погладила его по лицу и тут же заорала. – Да отнесите же его на кровать, что уставились как бараны на новые ворота!

   Старый Смудж между тем хотел подняться сам, но ему подчинялась только правая половина тела; левая же вместе с рукой и ногой оставалась неподвижной, она словно приросла к полу. Сам он этого еще не заметил и, широко раскрыв глаза, с удивлением смотрел на жену:

   – Как ты пришла, кх-а, сюда?

   Когда Йошко, Пепа и даже Панкрац попытались его поднять, он ощутил мертвенную тяжесть в левой половине тела, почувствовали это и они, видя, как его левая рука безжизненно падает, а на левой ноге он не может стоять.

   – Что с тобой, папенька! – пораженный, смотрел на него Йошко. Он поднял его левую руку, а она снова, будто неживая, упала.

   – Кх-а! – только и можно было услышать от старого Смуджа.

   Даже Мица кашлянула. Удовлетворение, которое минутой раньше появилось у нее на лице, теперь сменилось болью.

   – А что может быть! – произнесла она хрипло. – Не видишь разве? После удара у него парализовало левую сторону, как и у матери!

   Не следовало ей об этом говорить при госпоже Резике. Сидя на полу, та чуть не вскрикнула – стиснув лицо руками, она страшно, протяжно, почти по-кошачьи, завопила:

   – Вот до чего мы дожили, отец! Звери это, а не дети! Мне бог помог, а тебе… звери это… ради таких мы мучились, вот вам благодарность!

   – Что ты причитаешь? – снова начав прохаживаться взад-вперед, возмутился Васо. – Сама больше всех виновата! – и, желая еще что-то добавить, вытаращил на нее глаза. Но, по-видимому, передумал, отвернулся и, подтянув саблю, чтобы она не звенела, стал всматриваться в черную пустоту окна, а затем буркнул: – Где эту скотину носит!

   Между тем старого Смуджа быстро уложили в постель, разобранную Пепой, еле слышным стоном прозвучал его вопрос:

   – А Краль? Где Краль? Кх-а…

   Сережа, помогавший Йошко отнести его на кровать, сказал шепотом:

   – Господин Йошко, мы не смогли удержать Краля! Он пошел за жандармами! За жандармами, – повторил он громко.

   – И ты мне только сейчас об этом сообщаешь? – изумился Йошко. – Гони за ним, приведи его назад! Этого нам только недоставало, – глядя вслед Сереже, он схватился за голову, а затем уставился на Панкраца, находившегося к нему ближе других. – А ты куда смотрел?

   – Я? – с небрежной, холодной, заранее приготовленной улыбкой, будто только и ожидал этого вопроса спросил Панкрац. – Да разве вы имеете право требовать от меня подобное?

   Откуда-то из коридора, а потом и со двора слышно было, как Сережа зовет Краля. Наверное, никто не откликался, потому что кричал он все громче.

   – Дурак! – вспылил Йошко. – Все село разбудит! – И снова повернулся к Панкрацу. – Ты только сам себе навредишь! Сходи за ним! Тебе известно, чем его можно умаслить! Скажи, что мы заплатим! На! – И он протянул ему сотню. Тем временем госпожа Резика с помощью Пепы и Мицы, делавшей это, естественно, без всякого желания, тащилась к кровати, намереваясь сесть возле мужа. Она тяжело опустилась рядом с ним и теперь могла сама во всем разобраться и начать действовать.

   – Что ты стоишь? – дрожащим голосом прикрикнула она на Панкраца. – Неужели действительно хочешь, чтобы Краль всех нас погубил? Ведь и тебе тогда нелегко придется! Ни копейки уже не вытянешь из этой семьи!

   – Опять я? А почему ты не идешь? – не трогаясь с места, обратился тот к Йошко.

   – Я должен ехать за доктором. Отправлюсь на автомобиле в объезд.

   – А я ничего не должен! – отрезал Панкрац. – Если только, – он буквально сверлил их глазами, – не дадите мне честное слово, что запишете в завещании: платить до конца учения и вместо квартиры повысите месячное содержание.

   – А вот это видел! – оживилась Мица, допивая вино, и снова показала ему свою излюбленную комбинацию из трех пальцев.

   – Хоть теперь, помолчи! – прикрикнул на нее Йошко и вложил в руку Панкраца сотню. – Честное слово, все будет так, как скажет мама! Только иди, иди скорей! – и он сам побежал за плащом и шляпой.

   Панкрац, направившись к выходу, задержался возле бабки.

   – А ты что скажешь?

   – Иди ты к черту! – в беспомощной злобе отмахнулась она от него. – Дал ведь тебе Йошко честное слово, и поговорим об этом завтра! Только приведи Краля назад!

   Медленно, не обращая внимания ни на Мицины проклятия, ни на то, как тяжело вздохнул дед, ни на совет Васо прихватить с собой фонарик, Панкрац засовывал руки в рукава плаща, который ему подавал Йошко.

   – Из тебя бы вышел хороший официант! – пошутил он, а затем, закатав брюки и снова обведя всех присутствующих взглядом, усмехнулся, глядя на уроддиво перекошенное лицо Мицы, и, не сказав ни слова, только прислушавшись к Сережиным выкрикам, шагнул в грязь и в ночь.

VIII

   Ночь была черной, как смола, только неверным светом мерцал перекресток, от которого к дому Смуджапо равнине шла дорога к конному заводу Васо и на хутор Краля. Другая же дорога, что вела в центр общины и по которой должен был пойти Краль, если он действительно направился за жандармами, забирала круто вверх. Из-за того, что с одной стороны она глубоко врезалась в холм, с другой была закрыта кустарником и домами, а сверху над ней нависли облака, Панкрацу она показалась совершенно неприступной, наподобие глухой подвальной стены, без единого, самого маленького оконца. Не зная, куда направиться и где искать Краля, Панкрац уже пожалел, что не взял фонарь. Правда, тут же об этом и забыл, привлеченный шумом какой-то брички, доносившимся из-за дома, вероятно, это за Васо возвращался македонец Хусо. В самом деле, он не ошибся, бричка вскоре остановилась прямо перед домом, и из нее выпрыгнул Хусо.

   – Не встретили ли вы кого по дороге? – обратился к нему Панкрац.

   – Нет! – отрицательно замотал головой Хусо и цокнул языком, поэтому Панкрац тут же впился глазами в противоположную сторону, стал смотреть на дорогу что вела к общине. Свет, падавший от фонаря брички выхватил из темноты движущийся силуэт. Подождав немного, пока Хусо не войдет в дом, он направился вслед за Кралем. Под ногами у него чавкала липкая и вязкая грязь, затрудняя ходьбу, а встречный ветер швырял прямо в лицо моросящий холодный дождик. Уже при одной мысли, что, возможно, придется долго уговаривать Краля, ему стало не по себе, поэтому, как только он его настиг, то схватил за плечи и хотел насильно повернуть назад.

   – Куда это вы устремились, Краль? Здесь не пройдете, а дальше и совсем непролазная слякоть!

   У Краля один сапог уже увяз в грязи, поэтому и захоти он повернуть назад, сделать этого сразу не мог, изо всех сил старался он вытащить ногу, при этом, пошатываясь и чуть не падая, проклинал общину и государство за такие дороги.

   – А вы кто такой? – заорал он с испугу, видимо, не узнав в темноте Панкраца.

   – Да это я, Панкрац, республика – гордость всего мира, надеюсь, слышали! Но что это вы делаете? Так можно и без сапог остаться, а всего месяц назад их купили! – потешался Панкрац над беспомощностью Краля, находя удачным свой ответ. Делая вид, что хочет помочь, он старался направить его к дому, а своей болтовней сбить с толку. – Помните, мы их еще обмывали на станции! И если вы их сейчас лишитесь, ни община, ни государство наверняка не возместят вам эту потерю! Выходит, лучше нам вернуться к Смуджу, и там мы вдвоем будем пить хоть до утра! Я плачу, Краль!

   Вытащив сапог, Краль действительно шагнул было обратно, но тут же, спохватившись, пошел в прежнем направлении.

   – Куда вы меня хотите повернуть, гм? – недовольно спросил он. – Ноги Краля там больше не будет, нет! Только с жандармами приду назад, узнает у меня этот солдафон!

   – Да нет там больше никакого солдафона! – Панкрац крепко схватил его за локоть. – Вот видите, он уезжает. – И в самом деле, внизу, при свете, падавшем от фонаря брички, было видно, как Васо и его жена садятся в коляску; еще мгновение, и повозка, – провожать их никто не вышел, – развернувшись у перекрестка, задребезжала, покатив вниз по дороге. – Теперь, следовательно, вы уже опоздали, можете это сделать завтра, и правильно поступите, я буду вашим свидетелем! Вы, наверное, помните, сегодня я уже выступал в этой роли, когда ему, разбойнику, пригрозил республикой! Уверен, что мы поймем друг друга. Жаль, если между нами, республиканцами, не будет взаимопонимания! – И он снова попытался повернуть его назад – За республику не грех и распить бутылочку! Пойдемте, Краль!

   Краль увяз по колено – да и было в чем – и так стоял, упрямый, как осел, а возможно, просто колебался, не зная, как поступить. Он молчал, и ни одной мысли нельзя было прочесть на его лице – теперь, в темноте это было просто бледное пятно, только своими очертаниями напоминавшее лицо, а в общем-то мало чем отличавшееся от грязной портянки, на которую оно и днем было похоже. Единственно, что напоминало лицо, так это довольно громкое и по-пьяному тяжелое дыхание. Воздух мучительно, с клокотанием вырывался из горла наружу, с трудом преодолевая бивший в лицо ветер. Краль дышал глухо, со свистом и часто, как дышат люди, не осознающие ни что с ними происходит, ни что творится вокруг. Вдобавок он рыгнул, а это означало, что его снова может стошнить, поэтому Панкрац еще настойчивее потащил его назад, надеясь только на его бессознательное состояние.

   – Вот видите, Краль, в таком состоянии вы не далеко уйдете!

   Но Краль, заупрямившись, окрысился на Панкраца.

   – Что вы меня все тащите? Наверное, убить хотите? – и он глубоко вздохнул, словно приходил в себя после легкой слабости, и впрямь охватившей его минуту назад. Теперь же у него снова развязался язык, и он продолжал горячиться. – Если вы считаете, что я пьян, зачем снова тащите пить? Ах да, вы и сегодня вечером обещали подойти ко мне, но с господами вам было интереснее! Гм, сначала, конечно, господа, а потом уже мужик! Тоже мне верноподданные республиканцы!

   – Не совсем так, Краль, – назойливо засуетился Панкрац. – Вот видите вы какой, недавно сами меня назвали человеком из народа! А подойди я к вам, и не поднялись бы! Прежде я должен был сделать все свои срочные дела, ради которых и приехал, потому что завтра возвращаюсь назад!

   – А мне какое дело, что возвращаетесь! У вас свои заботы, у меня свои, – пошатываясь, Краль искал где ступить и, помолчав, добавил, явно с издевкой, ибо не случайно сделал ударение на этом слове, – и ваши тоже, гм! Слышал я с них!..

   – Что вы слышали? – чуть не подпрыгнул от удивления Панкрац.

   Конечно же, Краль все слышал, об этом нетрудно было догадаться, поскольку он довольно определенно высказался уже в доме Смуджа. Но собирался ли он пойти за жандармами из-за Васо или из-за истории с Ценеком? А говоря так, не метил ли он и в него? Или он имел в виду только его ссору по поводу завещания? Вопросы следовали один за другим, и на любой из них было нелегко ответить, глядя на этого пьяного, раздраженного, упрямого, а порою и загадочного крестьянина. Да если бы он и ответил, тяжело было бы сделать тот самый нужный шаг, который бы привел к цели, – вернуть Краля назад к Смуджам! Но это он обязан был сделать, обязан во что бы то ни стало! Не только из-за обещания, данного бабке и Йошко, а и в своих собственных интересах, ибо, предположив, что Краль заведет сейчас в жандармерии разговор об истории с Ценеком, разве не будет поставлена под угрозу вся его – Панкраца – система вымогательств, за счет чего он существовал, и разве сам он не окажется неизбежно втянутым в судебные разбирательства?

   Следовательно, назад с ним, только назад! Но каким образом? Правда, у него есть сотня, но, во-первых, ему было жаль ее отдавать, пока в этом не было крайней необходимости, а, во-вторых, возможно, Блуменфельд пообещал ему больше, что, наверное, и заставило его отправиться за жандармами, и, предложи он сейчас деньги, не разозлит ли его еще больше? К тому же, если Краль поймет, что Смуджи его боятся, не захочет ли он во что бы то ни стало привести жандармов?

   Раздумывая, как поступить, Панкрац вспомнил, как Краль, угрожая жандармами, крикнул Йошко, что будет молчать, если ему хорошо заплатят; вспомнив об этом, он решил, что нашел способ воздействовать на Краля. Поэтому, немного помолчав и не дождавшись от Краля ответа, он приблизился к нему и продолжил, насколько мог убедительнее, а, принимая во внимание расположенные поблизости дома, то и достаточно тихо:

   – Вы и впрямь могли все слышать, Краль, я и не собирался ничего скрывать, да, спорил я из-за своей доли в завещании! Но я же добился своего! А вы, Краль, неумно поступили. Зачем вы всем угрожали и потом ушли? Йошко как раз собирался с вами поговорить и теперь, прежде чем он уедет, зовет вас вернуться назад! Он хочет дать вам какую-то землю… чтобы вы ее обрабатывали для себя и для него… Что-то в этом роде, я, право, не знаю, но он вам сам все разъяснит! Ну, Краль! – он похлопал его по спине. – Будьте умницей. Берите, пока предлагают!

   Он хотел его задержать, заставить остановиться. Но Краль упрямо шел дальше, не говоря ни слова, только чавкали по грязи сапоги, и Панкрацу уже стало казаться, что он его и не слышал, и не понял. Нет, уже в следующее мгновение тот внезапно остановился, даже обернулся и оскалился:

   – Йошко хочет заманить меня какой-то землей? Другого дурака поищите; что за черт там внизу тарахтит и светит, никак его автомобиль!

   Действительно, именно в эту минуту затарахтел и заскрежетал во дворе у Смуджей автомобиль, и свет от фар упал на дорогу, осветив мокрые луга вокруг, и они засверкали, подобно зеленым стеклышкам от разбитой бутылки. Панкрац остановился, прикусив губу; он не рассчитывал, что Йошко так поспешно уедет за доктором, да и теперь все еще не верил, ждал, желая убедиться, тронется ли автомобиль. Когда это произошло, он сказал Кралю с деланным безразличием, за которым скрывалась злость на Йошко:

   – Да он на этом своем черте быстро вернется назад! Он поехал в общину за доктором, наверное, старику стало хуже! Вы, вероятно, знаете, – он оживился, – со старым Смуджем случился удар, точно такой же, как у старухи. – Он продолжал говорить, когда луч света от автомобиля, сворачивающего у перекрестка на другую дорогу, упал на эту сторону, на мгновение высветив лицо Краля. Он стоял и ухмылялся, обиженно, зло и ехидно.

   – М-да! – раздалось где-то позади Панкраца, когда их снова поглотила темнота. – Бог шельму метит! А этого доктора из общины я знаю, гм! – пошатываясь, он снова двинулся вперед.

   – Что вы знаете! – вздрогнул Панкрац, но какое-то время еще стоял, глядя ему вслед. – Разве вы не верите, что Йошко поехал за доктором? Куда бы он еще мог так поздно! Краль! – прошипел он и направился за ним. – Глупо все это! Через какой-нибудь час Йошко вернется и предложит вам то, о чем вы никогда и мечтать не смели!

   – Эти сказки вы детям рассказывайте, а не мне! Все вы обещаете, когда вас за глотку возьмут, – не оборачиваясь, отбивался Краль и все же вдруг повернулся, потому что Панкрац схватил его за плечо. – А что это вы все плететесь за мной? Уж не убить ли хотите?

   Краль сделал шаг назад, отступил и Панкрац. Последнему и вправду стало смешно. Уже раньше Краль высказал это сомнение, но тогда оно Панкрацу показалось случайным, и он не придал ему никакого значения. Сейчас, когда Краль о нем вновь упомянул, он подумал, а не скрывается ли за этим нечто большее, чем пустые слова? Но даже если бы в этом и не было ничего смешного, Панкрац бы все равно рассмеялся.

   – Да что с вами, Краль? Вы, значит, поэтому и не хотите туда возвращаться, боитесь, как бы вас там не убили? Не стыдно вам! – Перестав смеяться, Панкрац сделал вид, что рассердился.

   – Гм! – какую-то минуту казалось, что Краль сомневается, но затем с еще большей уверенностью в голосе он сказал: – А Ценека разве не там убили? Или Мица об этом кричала только потому, что была, как и я, пьяна? Не потому ли этот солдафон меня толкнул и стал бить Мицу?

   – Да бил он ее не из-за Ценека, а только потому, что она оскорбила его жену, – опять прервал его Панкрац, охваченный новым приступом смеха, теперь уже неискреннего. – Разве вы не знаете, что Васо никому не позволяет называть свою жену блудницей! Вот видите, вы все неправильно поняли, как и тогда, когда думали, что этот солдафон убил Мицу. – Панкрац опять рассмеялся, но тут же осекся, вспомнив, во-первых, о домах, в которых люди хоть наверняка уже спали, поскольку там было темно, но кто-то мог проснуться и прислушаться. Во-вторых, из-за того, что он только сейчас, ибо дорога здесь заворачивала, заметил вдали какой-то свет. Свет от автомобиля Йошко исчез вместе с ним, когда он свернул на другую дорогу, а этот, что едва белел во мраке, был похож на свет, падающий из окна. В то же время там, наверху, домов не было. Правда, там находилась церковь, а возле нее дом жупника, но стоял он намного выше и в стороне, да и сомнительно, чтобы свет, льющийся из окна, мог быть виден на дороге. Оставалось только предположить, что кто-то шел по дороге с фонарем. Может, этот кто-то возвращался от жупника или, наоборот, направлялся к нему, а возможно и сюда! Уже одна эта мысль заставила Панкраца действовать решительнее, он не хотел, чтобы его видели с Кралем, поэтому, едва сдерживая досаду, поспешно сказал: – Да кто бы вас там мог убить? Этот влашский разбойник и Йошко – вы сами видели – уехали! Старый Смудж и его жена не могут и пальцем пошевелить, Мица пьяна, уж не боитесь ли вы, – он ехидно усмехнулся, – эту русскую гниду, Сережу? Или, может, вы меня подозреваете? Краль! – Он схватил его за локти и стал трясти. – В своем ли вы уме?

   Краль, мрачно глядя на него, стоял как вкопанный и молчал, только дыхание говорило о его присутствии. Поначалу он беспрепятственно позволял Панкрацу тормошить себя, но уже в следующую минуту вырвал руку и сунул скрюченные пальцы Панкрацу под самый нос, злобно сказав:

   – А не вы ли Ценека утопили в поповском пруду, вы и старик? Вместе, может быть, его и убили, гм!

   Свет на дороге как бы застыл, ни разу не мигнув, что же это могло быть? Чтобы там ни было, Панкрац почувствовал себя увереннее и стал действовать более свободно; со злостью оттолкнув от себя руку Краля, он вспылил:

   – Забудьте вы хоть на минуту, черт вас возьми, этого Ценека! Дался он вам! Рады небось, что нет его в живых, даром ведь вам досталась его рощица! Да и другую выгоду имеете, – продолжал он спокойнее, пытаясь снова разжечь его любопытство. – Кое-что вы уже получили от Смуджей, а от Васо Белобрка кусок пахотной землицы, да и сейчас вам что-то перепадет от Йошко, только нужно вернуться и подождать, пока он не приедет из общины…

   – Из общины, гм! – вроде осклабился Краль и снова пошел вперед. – В жандармерию он поехал, чтобы опередить меня, а не в общину! Все вы немного перепугались!

   – Вот еще! Было бы чего! – презрительно фыркнул Панкрац и направился за ним, продолжая уговаривать. – Ну что вы все не…

   – Зачем вы идете за мной, если не боитесь? – перебил его Краль и огляделся вокруг.

   – У меня меньше всего причин бояться! – Бросив взгляд на свет, о происхождении которого, как ему показалось, он уже догадался, Панкрац зашагал рядом с Кралем. – А вот вы действительно боитесь! Сначала вбили себе в голову, что вас могли бы, что именно я мог бы вас убить! А сейчас опасаетесь, что Йошко вас опередит, прибыв к жандармам раньше вас! Ха-ха, вы действительно верите, что он поехал туда, а не за доктором? Ну хорошо, идите к жандармам и сами убедитесь! Я же больше вам не попутчик! – Он остановился, сделав вид, будто собирается повернуть назад. – Пожалуйста, расскажите там все о Васо, да и о Ценеке, вот и лишитесь своей великолепной дойной коровы! Уж не думаете ли, что и после этого Смуджи будут вас задабривать и подмасливать, как это делали до сих пор?

   – ГмІ – Не останавливаясь, Краль продолжал бы идти и дальше, если бы снова не увяз в грязи. – Найдется и другая дойная корова, да с молоком пожирнее, а ваши и так уж на ладан дышат!

   – Ах так! – подлетел к нему Панкрац и усмехнулся. Вплоть до этой минуты душа Краля, как и его лицо, была для него покрыта мраком, сейчас же появился какой-то проблеск и открылась та слабинка, о которой он раньше только догадывался и на которую мог теперь опереться в своей дальнейшей борьбе с этим упрямцем. Уже более уверенно он продолжил: – Теперь понятно, что заставляет вас идти к жандармам и рассказать там о Ценеке! Думаете, старики Смуджи и так уже одной ногой в могиле, а тут вслед за старухой случился удар у старика, что с них взять? Нужно успеть вовремя переметнуться на другую сторону! Я знаю и что это за сторона, знаю о вашей дойной корове якобы с более жирным молоком! Это – Блуменфельд!

   – Что, если и так? – Вытащив из грязи ногу, Краль спокойно выслушал и, судя по голосу, уже немного и протрезвел. – Для вас жидовские деньги, наверное, плохо пахнут? Гм, а жид не скупится!

   – Сколько же он вам дает? – накинулся на него снова Панкрац.

   – Вам какое дело, гм! – огрызнулся Краль, зашагав дальше, но все же добавил: – Во всяком случае, побольше, чем могут дать эти ваши скупердяи, от которых пользы, что от яловой коровы, да и чего они боятся жандармов, не будут же их стаскивать со смертного одра!

   – В том, что они почти на смертном одре, – идя с ним в ногу, перебил его Панкрац, – вы глубоко заблуждаетесь! Они еще поживут! Вы и не знаете, что старуха снова ходит, она сама дошла до старика! Так и со стариком будет! И неужто вы полагаете, что их так просто засадить в тюрьму? Они скорее дадут вам вдвое больше, чем жид! Об обещании Йошко вы уже знаете! Кроме того, вы думаете, что им навредите, если, договорившись с жидом, сообщите о них жандармам? Дорогой мой Краль, вы совершенно забыли, какие у Йошко, да и у Васо, связи! Здесь и генералы, и полиция, судьи, и сам Васо переходит на службу в полицию, а Йошко в городе по пьянке сдружился с одним баном! Ворон ворону глаз не выклюет!

   – А труп Ценека в поповском пруду? – Краль какое-то время шел молча, потом заговорил: – Жид столкуется с жупником, осушит пруд, что тогда скажут ваши баны и генералы? Здесь кости, кости! – он возбужденно тыкал рукой в землю. – И эти кости вороны, наверное, не склевали из воды, не растащат ваши баны и генералы и на суше! У нас есть доказательство! – закончил он в сердцах и разозленный пошел дальше.

   Панкрац на минуту остановился, окинул взглядом с ног до головы весь черный силуэт Краля, и ему показалось, что видит его как на ладони. Это его не обескуражило, напротив, придало уверенность. Поскольку дома они уже миновали, а об источнике света наверху он не только догадывался, но и знал его происхождение, то позволил себе рассмеяться, а рассмеявшись, сказал надменно и вызывающе:

   – Слышал я уже эту историю об осушении пруда! Что, если все-таки вороны склевали труп Ценека? Если его кто-то, не дожидаясь пока Блуменфельд осуществит свои угрозы, уже вытащил из воды и спрятал в другом месте, что тогда? А так оно и есть! В пруду вы найдете только ил да осоку! Вот и улетучились ваши доказательства!

   Сверх его ожидания эти слова, а возможно, и смех очень сильно подействовали на Краля; он остановился, может, и рот разинул, и уж явно был смущен.

   – Гм! – кашлянул он. – Кто же его мог вытащить?

   – Да тот, кто его туда и бросил, тот, кто знает, где его искать!

   – Это вы! Правду я сказал, не блох вы тогда стряхивали с одежды!

   Тогда он ему ничего такого не сказал, впрочем, сейчас это и не имело значения, у Панкраца было только одно на уме: нужно ковать железо, пока горячо!

   – Не все ли равно кто, во всяком случае, не я! – проговорил он живо, но вполне серьезно. – Теперь подумайте, в какое затруднительное положение поставите вы самого себя! Вместо того чтобы подвести под тюрьму Смуджей, вы сами окажетесь в ней за клевету! Кому от этого будет польза? Блуменфельду, который правда, завтра-послезавтра даст вам две сотни динаров а затем пинок под зад, сам выйдет сухим из воды, а вас оставит с носом! Вот чего можно ожидать от Блуменфельда, а что вам светит у Смуджей… ха-ха, вместо всего, что вы уже получили, вместо земли, которую вам предлагает Йошко… Но стоит ли вам об этом говорить! – он заметил, как Краль, до сих пор стоявший на месте, сделал какое-то движение, и ему показалось, что он снова устремляется вперед. – Идите спокойно к жандармам и расскажите о Смуджах, убивших Ценека, – попадете в кутузку и будете сами иметь возможность стряхивать с себя блох!

   Панкрац ошибся, Краль не собирался никуда идти, его движение было непроизвольным. Переминаясь с ноги на ногу, он только поудобнее встал, продолжая внимательно его слушать.

   – А кто вам сказал, что я иду туда из-за Ценека? – проговорил он вдруг быстро и тут же добавил: – Если вы в этом так уверены, зачем же меня столько уговаривать повернуть обратно и с чего это Йошко будет давать мне землю?

   Двойственное чувство овладело Панкрацем, он уже предвкушал успех и теперь был несколько озадачен. Правда, тут же взял себя в руки.

   – Зачем? Об этом он вам скажет! А вам здравый ум должен подсказать, что, как бы Смуджи ни чувствовали себя уверенно, им совсем не безразлично, будут ли о них, после того как все уладилось, снова судачить, а их враги, в том числе и Блуменфельд, получат возможность в этой мутной воде вылавливать их клиентов! Опять же и добрая репутация детей, но что мы тянем, Краль! Погода не из приятных, и вы и я промокли! Если вы сами говорите, что к жандармам хотели идти не из-за Ценека, тогда, выходит, пожаловаться на того гнусного солдафона. Я вас, Краль, очень хорошо понимаю и снова вам говорю: я на вашей стороне! Но все это можно сделать по-умному, завтра все мы его, когда протрезвеет, за нанесенное вам оскорбление, заставим извиниться! Договорились? Дайте вашу руку, Краль, – он протянул свою, весь напрягшись в ожидании.

   Краль действительно поднял руку, но неожиданно поднес ее к своему носу, громко высморкавшись:

   – Это свинья! – процедил он сквозь зубы и уже отчетливо продолжал: – А это, с землей, не ваши ли адвокатские штучки? Гм, всем известно, что вы учитесь на адвоката.

   – Да нет же! Честное слово! – Панкрац торжественно поднял руку и, наконец решившись, вытащил из кармана сотню и зашелестел ею перед самым лицом Краля. – Вот мои последние сто динаров, пусть они станут вашими, если я солгал, что Йошко желает с вами говорить!

   – Говорить, гм! – опустив руку, Краль как бы не проявил интереса к деньгам, но горячиться не перестал. – Говорить мы можем до скончания века и… – не закончив, он перескочил на другое: – Что же это за земля, из-за которой я должен батрачить? Гм, скажите-ка мне лучше, кому старики оставляют пашню возле конного завода?

   Панкрац удовлетворенно усмехнулся; Краль, очевидно, клюнул на удочку. И наобум, сам точно не зная, сказал:

   – Да Васо, а Васо не хочет брать!

   – Гм, Васо, видишь ли, не хочет! – Краль хрипло засмеялся и вроде бы повеселел. – А Краль хочет, мать его! Он уже давно положил на нее глаз! М-да, а Васо действительно ее не желает брать? – подозрительно поглядывал он на Панкраца.

   – Да не нужна она ему, говорю вам! Не возьмет он ее, в город он переезжает, будет служить в полиции и хочет получить дом…

   Краль помолчал. Но успокоиться никак не мог.

   – Да если бы и остался, зачем она ему? Достаточно наворовал он нашей крестьянской земли. А я, видите ли, считаю так: если Йошко серьезно об этом думает, то, клянусь головой, до конца дней своих он может быть спокоен и не опасаться Краля, а жид пусть утрется! Гм! – Казалось, он смаковал это сообщение о как бы уже наполовину им полученной земле, но неожиданно воскликнул, явно в раздражении. – Это было бы по совести! За все, что я сделал для ваших, я заслужил в подарок землицу, и пусть не думает этот влах, что по мне только тумаки да палки!

   – Конечно, вы совершенно правы, Краль! – осклабился в темноте Панкрац, и голос его зазвучал слащаво. – Земля и справедливость, а не палки, так говорим мы, республиканцы! Ну, кажется, мы договорились и, пока не приедет Йошко, можем все обсудить со старухой, она, наверное, еще не спит!

   – Со старухой, гм! – пробормотал Краль, вздрогнув и голос его стал испуганным. – Да, именно с ней и нужно, всем известно, что у вас никто, даже Йошко, ничего не решают! – И подхваченный под руку Панкрацем, повернул уже обратно, но тут же упрямо вырвал свою руку. – А что это вы меня держите? Мы еще ни о чем не договорились! Идите к черту с вашими адвокатскими штучками, рассказывайте кому другому, что старуха встала на ноги! Еще в полдень лежала, словно чурбан! Это вы меня подготавливаете к тому, что Йошко больше не приедет!

   – Да нет же! – задерживал его Панкрац. – Вот еще раз предлагаю вам сотню, если лгу!

   – Гм! Сотню вместо земли, понимаю! – воскликнул Краль, вырвался от Панкраца и снова пошел вперед. – Так и уступит этот солдафон землю, когда узнает, что речь идет обо мне!

   – Да она не его. Он получает дом в городе!

   – Рассказывайте, дом, будто я не слышал, что Йошко его не дает! Врете, все вы врете!

   Краль это сказал, уже отойдя от него на несколько шагов, и Панкрацу ничего не оставалось, как последовать за ним. Его уверенность теперь сменилась беспомощностью и бессильной злобой, для которой у него, помимо Краля, была и другая причина. Так шагая, они могли слишком близко подойти к источнику света, который и без того уже был почти рядом. Свет этот, как и предполагал Панкрац, исходил от повозки шваба – владельца кино, которого он приметил, когда тот заворачивал в эту сторону, и теперь опасался, как бы шваб ему не помешал. Неясные очертания его громадного фургона вырисовывались все отчетливее, поэтому Панкрац поспешил к Кралю.

   – Да вы плохо расслышали, Краль! – сказал он довольно резко. – Все вы говорите и делаете наоборот! Мы, кажется, уже договорились, так куда же вы идете?

   Поначалу ничего, кроме шума дождя, завывания ветра и чавканья по грязи сапог Краля не было слышно. Наконец раздался его добрый голос:

   – Домой иду! Не думаете ли вы, что я буду пьяным разговаривать с вашими! Приду завтра, тогда и посмотрим, хе-хе!

   Панкрац неслышно сунул сотню в карман, усмехнулся, но тут же заметил:

   – Домой! А в какую сторону? Вы что, не знаете, где находитесь и куда вам надо идти? Назад и в обход по дороге! – Тут только он подумал: или Краля просто не интересует, или его внимание еще не привлек свет, который уже можно было различить. Для него самого присутствие здесь фургона шваба все еще оставалось загадкой. – В сапогах вы тут не пройдете, видите, что случилось со швабом, с тем самым, который показывал кино! Наверное, его фургон увяз в грязи и ни с места!

   – Гм, какое мне дело до шваба! – Теперь, кажется, и Краль обратил внимание на свет. – Вы меня не учите! Я могу пойти домой и через луг! – Куда он показал, уже нельзя было увидеть, но имел в виду, вероятно, луга, которые, минуя заросли кустарника, вели к котловине, а оттуда уже кратчайшим путем он действительно мог попасть в свой хутор.

   – В таком случае, это надо было сделать несколько раньше. Здесь через кустарник не сможете пройти! Для этого вы должны вернуться назад, затем выйти на дорогу, а ее мы уже миновали!

   На самом деле, все было не так, в нескольких шагах от них находилась расселина, по которой можно было выйти на луга, ее видно и в темноте. Краль же действительно немного растерялся, он повернулся, подошел поближе к кустарнику и стал всматриваться.

   – Где же тут пройдешь? Гм, вы сами не знаете!

   – Да вот здесь! – отмерив взглядом расстояние между расселиной и фургоном шваба, Панкрац для безопасности решил Краля провести еще немного вперед. – Вот, здесь можете пройти! Вы действительно идете домой? – ему самому хотелось уже в тепло, и он убеждал себя: куда, если ни домой, мог еще пойти Краль? А Краль, рассматривая расселину, не преминул огрызнуться:

   – Куда же еще? Все еще боитесь, гм!

   – Чего мне бояться? – решив дойти с ним до луга, усмехнулся Панкрац. – Вы вот все время злитесь, а я знаю, человек вы умный! Значит, вы завтра придете, не так ли? – он все еще стоял на дороге и, чуть поколебавшись, произнес: – Но завтра там не будет Йошко!

   – Ну и что! – Краль завис над канавой, находящейся в самом начале расселины, в которой сейчас бурлила дождевая вода. – Будет старуха, а главное, не будет этого влаха! Гм, да пусть бы и был! Мать его… – начав тихо, он распалялся все больше. – Пусть посмеет что-нибудь сказать, по-другому тогда поговорим! Я знаю о всех его махинациях на конном заводе как свои пять пальцев, рассказывал когда-то мне Ценек! Поэтому он должен заткнуться!

   – Конечно, должен! – серьезно согласился с ним Панкрац. – А теперь пошли, Краль, вверх или вниз! Нечего здесь разыгрывать комедию перед швабом! Вон он уже стоит у окна!

   В осветленном окошке, – остальные были занавешены, – действительно появился шваб. Теперь свет был у него в руках; он держал лампу и, направив ее в их сторону, очевидно, рассматривал их.

   – Ну и пусть! – Луч света выхватил из темноты Краля, и стало видно, как он зыркнул на шваба. И тут же, раздраженный и злой, отвернулся. – Солдафон должен заткнуться, это я вам говорю! Гм, достаточно уже господствовали на нашей земле эти влахи! Краль ему не турецкий подданный, чтобы позволить себя бить, да еще в присутствии шваба, чужестранца! Колотить он может свою бабу, а здесь, – он разгорячился, стал размахивать руками и тыкать себя в грудь, – здесь хорватская крестьянская республика,[20] земля эта хорватская, крестьянская, – он нагнулся и пальцем ткнул в землю.

   – Конечно! – нараспев и с едва заметной улыбкой сказал Панкрац. И тут же чуть не покатился со смеху; то ли от возбуждения, то ли просто поскользнулся на краю канавы, Краль, потеряв равновесие, рухнул вниз, растянувшись во всю длину.

IX

   – Посветите, посветите! Licht![21] – наклонившись над Кралем, крикнул Панкрац швабу. Воспользовавшись светом, направленным сюда швабом, он помог Кралю выбраться и теперь, еле сдерживая смех, смотрел на него. Лицо Краля, его руки и, конечно, одежда – все было красным, словно он вымазался в крови.

   В этом не было ничего удивительного – такой здесь была дорога. Разбитая до основания, глинистая, она и в сушу имела красный цвет, а во время дождей превращалась в кровавое, вязкое месиво, вода, соединившись с глиной, становилась красной и, словно кровь по сосудам, текла по рытвинам и ухабам. И Краль как бы действительно искупался и вымазался в крови; на самом деле, естественно, это была грязь, – не зная, что предпринять, Панкрац усмехнулся:

   – В который раз за сегодня, Краль? Сами виноваты! Если бы меня слушали…

   – Виноват, мать вашу! – вытирая рукавом плаща лицо, прервал его Краль, рыча и все на свете кляня. – Что же вы не вините государство и общину, они только налоги с нас взимать горазды, а какие дороги взамен оставляют, словно черт их перепахал! Гм! – В свете лампы шваба он выкарабкался из канавы и, поднявшись по расселине на луг, застыл там, высокий и тонкий, темнея как придорожный столб на необъятном темном горизонте.

   Панкрац молча поднялся за ним и подумал: не стоило ли воспользоваться этим обстоятельством и, сказав, что ему следует обсушиться и вымыться, уговорить Краля вернуться к Смуджам или все же отпустить его домой? Остановился на последнем варианте. Правда, тогда он не выполнял обещание, данное Йошко и бабке, но были тут и свои преимущества. Завтра, когда Краль протрезвеет, и ему самому, и бабке будет легче разговаривать с ним о том совершенно беспредметном обещании, с помощью которого он сейчас его обманывал. Придя к такому решению, он уже думал, под каким предлогом распрощаться с Кралем, но тут его размышления прервал каркающий, возбужденный возглас шваба:

   – Господа, господа! Nur eine Minute![22]

   Они уже шли по лугу, от шваба их частично скрывал и кустарник, было ясно – шваб испугался, что они исчезнут. Но что ему нужно? Пока Панкрац решал, стоит ли откликаться, Краль, до сих пор молчавший и только раз оглянувшийся на Панкраца, вдруг заинтересовался и со злостью сказал:

   – Что он гавкает?

   – Не обращайте внимания! – презрительно оросил Панкрац. – Вам следует идти вниз по лугу! – Он посмотрел на широкую котловину, с другой стороны тоже закрытую холмами, сейчас по ней стелился туман. – А я пойду назад!

   – Катитесь куда хотите! – огрызнулся Краль и то ли нарочно, то ли случайно приблизился к кустарнику и, оказавшись почти рядом, только несколько выше, с фургоном шваба, заорал и на него: – В чем дело? Чего тебе надо? Гм!

   Пришлось подойти и Панкрацу. Его предположение подтвердилось, и теперь он только узнал подробности. Фургон шваба застрял в грязи, и поскольку нигде, даже у самого жупника, которого не оказалось дома, он не смог раздобыть лошадей, чтобы с их помощью выбраться из грязи, то и вынужден был дожидаться утра на дороге. Ему, правда, повезло: своих коней он пристроил в конюшне у жупника, тем не менее продолжал нервничать, отчаявшись выбраться отсюда; ему было необходимо попасть в одно достаточно отдаленное место, где завтра должна состояться ярмарка, на которой он надеялся неплохо заработать. И в этой ситуации Панкрац явился перед ним словно бог; он признал в нем, когда тот еще находился на дороге, «молодая господин господ Смуч, у которого она видела кони»; поэтому он покорнейше его просил помочь ему достать лошадей у Смуджей, чтобы он мог сразу же двинуться дальше. Он бы тотчас оделся и, взяв лампу, пошел с ним к Смуджу. – Как бога вас прошу, молодая господин! – умолял он, чуть не плача.

   Его рыжие и вечно взлохмаченные волосы сейчас выглядели так, будто он их окунул в грязь. Впечатление чего-то необычайно яркого усиливала и крикливо-пестрая ночная рубашка. Картинку в окошке дополняла его жена, которая выглянула из-за его спины и, неловко прикрывая голое тело блузкой, пропищала, также умоляя о помощи. От ее писка вся эта сцена показалась Панкрацу уморительно смешной.

   Правда, помимо нелепости, он усмотрел здесь и свой интерес – было бы неплохо, не обещая швабу ничего определенного насчет дедовых лошадей, воспользоваться его лампой, чтобы легче было возвращаться назад. В таком случае следовало тут же оставить Краля, а он собирался украдкой немного проследить, действительно ли тот пойдет домой или же надумает вернуться к Смуджам. За это время и доктор вместе с Йошко мог бы уже приехать и узнать, как он тут бродил с Кралем. Все это, а больше всего совершенное равнодушие, и заставило его возразить.

   – Сейчас? Да ведь уже час ночи! – Он посмотрел на часы. – Где же вы были раньше, почему сразу не пришли к Смуджам?

   Шваб несколько растерялся, но все же решился сказать:

   – Я хотела, но там плохая господин лейтенант! И вы была там, господин! – обратился он к Кралю, на которого, впрочем, мало обращал внимания. – Я видела, es war unmenschlich,[23] не было красиво!

   В эту минуту в фургоне защищал ребенок, и швабка с оголенными до плеч руками скрылась из окна. Краль, только что странно пяливший на нее глаза, теперь вытаращил их еще больше и заорал на шваба:

   – Что ты видела? Что не было красиво? Баба у тебя красивая, вот и иди спать с ней! Кхе-хе! – он сделал какое-то неприличное движение и хрипло кашлянул.

   Шваб малодушно извинялся:

   – Я не хотела beleidigen[24] господин! Я видела, как упала, гадкий дорога, а у меня могла бы вымыться!

   – Кто это упала? Мой ты свою… – оскорбившись, Краль накинулся на него, а затем, порыскав глазами по сторонам и послав куда-то шваба и швабку, тронулся в путь.

   – Подождите, сейчас мы решим! – все еще думая о лампе и в то же время вопросительно посмотрев на Краля, крикнул Панкрац швабу и направился вслед за Кралем. – Куда вы? – сердито спросил он, нагнав его. – Вам в другую сторону!

   Краль уже успел дойти до конца луга, и если бы он направлялся домой, то должен был свернуть направо к котловине, он же забирал влево, назад на дорогу, здесь как раз и находилась ее высшая точка. Он не остановился и уже собирался выйти на дорогу, когда Панкрац схватил его за рукав; Краль оглянулся и прошепелявил:

   – Что вам нужно, гм?

   – Что мне нужно? – Панкрац чуть не взорвался, но, вспомнив о доме, находившемся совсем рядом с лугом, сдержался. – Вы же сказали, что идете домой, а куда повернули?

   – Ну и что? Вам-то какое дело? Уж не думаете ли, что ради шваба я пойду с вами за лошадьми?

   – Никто от вас этого и не требует! – Слабый свет от лампы шваба еще позволял Панкрацу следить за выражением лица Краля. – К черту шваба, нагляделся я на него!

   – Гм, вы нагляделись, а я и того больше! Пять динаров содрал с нас за кино, а показал только на четыре! Кхе-кхе! – кашлянул он, быстро протянул руку и сказал мрачно: – Где ваша сотня! Давайте сюда!

   Панкрац колебался.

   – Да ведь я ее вам обещал только в том случае, если вы возвратитесь к Смуджам и там выяснится, что я вас обманывал! – Но не вынудит ли он его тем самым вернуться к Смуджам? – испугался Панкрац и, быстро вытащив из кармана сотню, показал ее Кралю и многозначительно сказал: – Я вам ее все же дам, только если вы сейчас же направитесь домой!

   Краль громко и жадно зачмокал губами, что-то промямлил, казалось, он наконец внял Панкрацу. Однако, вырвав деньги из его рук, он зло буркнул:

   – Я и пойду домой, но потом! – и свернул на дорогу.

   В бешенстве Панкрац схватил его за локоть.

   – С ума, что ли, вы сошли? Это неблагородно, Краль! Куда вы, в который раз спрашиваю?

   Если идти по дороге, можно было попасть в село, центр общины, а еще дальше, но в том же направлении, находилась жандармерия. Неужели он не оставил мысль пойти туда? Невероятно, но куда же он мог еще идти? Панкрац дергал его за локоть, едва владея собой, он готов был его ударить, как Васо.

   Краль засовывал свободной рукой сотню в карман, а другой отбивался от Панкраца.

   – Да что вы так боитесь? Никуда я не пойду, я иду к Руже!

   Панкрац было вздохнул с облегчением, но тут же встревожился еще больше! Ружа была той самой корчмаркой, чье помещение швабу не подошло для показа своего кино; само собой разумеется, Панкрацу не хотелось, чтобы Краль туда шел, не сболтнет ли он там лишнее? Еще хуже было то, что Ружина корчма не была ее собственностью, она ее арендовала ни у кого другого, как у Блуменфельда!

   – Да что вам там нужно? – поразился Панкрац. Теперь, естественно, возвращение к Смуджу ему показалось во сто раз предпочтительнее. – Вино задарма – ведь я уже вас звал – есть и у Смуджа!

   – У Смуджа! – усмехнулся Краль. – Но там нет такой женщины, как Ружа!

   Ружа была молодой вдовой, отличавшейся еще при жизни мужа легким поведением. Всем было известно, что своих любовников она выбирала только среди состоятельных или хотя бы молодых, крепких крестьян. Более того, год назад она чуть не вышла замуж за нотариуса, отказавшегося тогда ради нее от дочери трактирщика, старой своей любви. Если Ружа была так разборчива, то как мог Краль, бедный, физически неприятный, вдобавок сейчас и страшно изнуренный, надеяться у нее на успех? Это все глупое и бессмысленное влияние проклятой швабки, это она своей оголенностью разожгла его страсть! – только теперь дошел до Панкраца смысл тогдашних жестов Краля и теперешнее его упрямство! Хотя ему было совсем не до смеха, он все же усмехнулся:

   – Да в своем ли вы уме, Краль? Уж не надеетесь ли ее заполучить? К тому же, – он нагнулся и посмотрел вниз, где в каких-то двухстах метрах от него стояла Ружина корчма, – она уже и дверь закрыла, наверное, у нее кто-то есть!

   – Гм! Увидим, – Краль пытался вырваться из рук Панкраца. – Краль уже имел с ней дело, а сегодня у Краля есть деньги!

   Панкрац крепко держал его, не отпуская от себя ни на шаг.

   – Да не можете вы к ней в таком виде! Видели бы вы себя, вы весь в грязи! Да и жена ждет вас дома!

   Краль действительно был женат, но, несмотря на это, уже заведенный, вырвался от Панкраца и ринулся на дорогу.

   – Не хотите ли и вы со мной! Надеюсь, не стыдитесь меня, хе-хе!

   – Краль! – зашипел вслед ему Панкрац. – Разве для этого я вам дал сотню?

   Краль обернулся на ходу и бросил хрипло, явно издеваясь:

   – Гм! Дали! Знает собака, чье мясо съела! Дадите и больше, хе-хе!

   Панкрац стоял и смотрел ему вслед, беспомощный и злой более чем когда-либо за все время их пути. Да и что он мог сделать? Драться с Кралем, силой застають повернуть вниз к котловине или хотя бы к Смуджу? Рядом с ними находился дом, и счастье, что в нем никто еще не проснулся; внизу же из своего фургона, теперь уже в другое окно шваб по-прежнему таращил на них глаза, время от времени освещая их лампой.

   Беспомощный и злой, Панкрац стоял в раздумье. Может, плюнуть на Краля и вернуться назад? Или пойти с ним к Руже? Это было бы глупо; как бы он объяснил столь позднее появление? Да и Ружа, наверное, уже закрыла корчму, она вся погрузилась во мрак; значит, вероятнее всего, Краль, – даже если его там и принимали когда-то, – сейчас туда не попадет. Что ему тогда останется делать, как ни отправиться прямой дорогой через котловину домой? Но чуть ниже, через дом от Ружиной корчмы была лавка и дом Блуменфельда; не занесет ли его черт туда? Опять же, зачем ему туда идти? Это бы означало, что он все еще не расстался со своей идеей выдать их жандармам – разве это удивительно?

   И нет, и да, скорее нет, чем да, почти наверняка нет; но от этого человека всего можно ожидать!

   «Дадите вы и больше, хе-хе», – засели в голове у Панкраца слова Краля, не давая ему покоя: что он имел в виду? Ту землю или его самого, намереваясь теперь и его шантажировать, как раньше Смуджей? Если это и вправду так, то не сказал ли он ему слишком много, не слишком ли своими косвенными и прямыми признаниями убедил в своей вине и виновности Смуджей?

   Выходит, что так? – изумился он и побледнел; побледнеть-то побледнел, но почувствовал и ненависть. В приливе ненависти он вдруг содрогнулся – неужто только от холода?

   Он стоял и, не отрывая взгляда, куда-то смотрел. Нет, не на Краля, которого, впрочем, уже и не было видно, а только слышалось позвякивание подковок на его сапогах о камни на дороге, не на громадную колокольню, которая прямо перед ним через дорогу, подобно призраку неведомой гигантской птицы, сидящей в гнезде, возвышалась над густым столетним дубом. Взгляд его остановился на другой стороне котловины, где, несколько сбоку, почти невидимая из-за скрывавшей ее сливовой рощи и до сих пор казавшаяся туманом, расстилалась холодная, свинцово-серая, таинственная и коварная водная гладь. Это разлилась речушка, протекавшая у подножия двух противоположных холмов, затопив лежащие в котловине луга.

   Взглянув на нее, Панкрац сразу вспомнил поповский пруд, куда он когда-то бросил труп Ценека, труп того, кто приходился сводным братом этому человеку, которого он так сейчас ненавидел! Но только ли от этого воспоминания его бросило в дрожь?

   Дерзкая, страшная и почти фантастическая, а может, наоборот, совсем простая, вполне реальная и незатейливая мысль овладела Панкрацем, поглотив его целиком, потеснила злость, пробудила надежду. Только бы Краль не попал к Руже и свернул на одну из дорог, ведущих через котловину, – успел он еще подумать; и тут же, словно кем-то подгоняемый, рванул с места вслед за Кралем.

   – Молодая господин, молодая господин! – он еще услышал, как закричал вслед ему шваб, но ветер заглушил далекий голос, а сам он, не оглянувшись, только скользнув взглядом по соседнему дому, в котором по-прежнему было темно и тихо, помчался по дороге к Ружиной корчме.

   Теперь уже Краль был в поле его зрения, и, крадучись, идя по самому краю дороги, хоронясь за деревьями, он приближался к нему. Так незаметно он подобрался к такому месту, откуда до Краля, который уже стоял под окнами Ружи, было всего несколько шагов. Спрятавшись за деревом, он затаил дыхание, напряг слух и стал ждать и наблюдать.

   Краль поначалу стучал в окно осторожно, затем принялся колотить по нему все настойчивее, наконец разозлившись, заорал:

   – Ты уже с кем-то спишь?

   Когда уже казалось, что все его усилия напрасны, окно растворилось, и отчетливо послышался голос вдовы:

   – Это вы, Краль? – И она снова собралась захлопнуть окно. – Не будет больше ничего!

   – Должно быть! – Краль старался придержать створку. – Гм, за деньги должно быть все! Краль платит!

   – Отпустите! – рукой отталкивала его Ружа от окна. – Идите туда, откуда пришли!

   – Какое вам дело, где я был! – ворчливо сказал Краль и, выпустив створку, схватил ее за руку и уже более нежным, каким-то горловым, хрипловатым голосом произнес: – А вот и рученька! – и потянулся, наверное, дальше, ибо послышалось, как она сердито с отвращением взвизгнула:

   – Фу! Какая гадость, вымазались, как свинья, а туда же. Идите проспитесь!

   – Да я могу поспать и у тебя! – он снова полез к ней, но вдова с яростью оттолкнула его и с треском захлопнула окно. – У тебя уже кто-то есть, шлюха! – рассердился Краль. Действительно, из комнаты послышалось чье-то басистое брюзжание; очевидно, у вдовы был гость. – Посмотрим, кто это! – Краль снова стал колотить в окно, но никто больше не отозвался, и он перестал стучать, но теперь, мерзко ругаясь, закричал: – Боишься показаться, мать твою!.. – и отошел. Но на окно все еще бросал взгляды, продолжая материться и бахвалиться: – Когда я на суде выступал твоим свидетелем, поскольку без меня ты бы проиграла процесс, тогда я был хорош для тебя! Не помнишь, как сама на меня навалилась. Гм! Дай хотя бы попить! – он сделал движение, словно собирался снова, теперь уже сильнее, налечь на окно. Но вдруг повернулся в противоположную сторону, презрительно махнув рукой. – Не нужна ты мне, вонючка! Есть у меня и дома баба, не то, что ты!

   Панкрац вспомнил, что у Ружи недавно был какой-то судебный процесс и не с кем иным, как с нотариусом, у которого она в связи с предполагаемым браком заняла когда-то достаточно большую сумму, потом же на суде сама это отрицала. Да, на этом суде присутствовал и Краль, он свидетельствовал в ее пользу; вот, оказывается, откуда у него такая смелость и уверенность, что вдова примет его! Сейчас, впрочем, это не имело значения, главное, куда теперь направится Краль? И не заметит ли он его здесь, за деревом?

   Панкрац как можно плотнее прижался к стволу. Это была излишняя предосторожность – Краль, мельком взглянув в его сторону и справив за домом нужду, отошел и, остановившись, стал смотреть в совсем другом направлении.

   Там, недалеко от Ружиного дома, ближе к Панкрацу, от главной дороги, что вела в общину и по которой они недавно шли вдвоем, ответвлялась еще одна дорога, и она, мимо виднеющегося отсюда кладбища, тянулась к котловине, где прямо перед глазами, вся как на ладони, блестела водная гладь разлившейся реки. Пойдет ли он туда? – Панкрац весь напрягся от ожидания, а в голове сверлила мысль, как бы направить Краля к воде, он же сам устремился к ней.

   Выждав немного, пока вдова отойдет от окна, и убедившись, что за ним не идет шваб, Панкрац осторожно, прижимаясь к заборам и прячась за деревьями, вышел на соседнюю дорогу и тихо, стараясь не шлепать по грязи, припустил вслед за Кралем. Наконец, не сбавляя шага, уже перед самым кладбищем, он его нагнал; Краль обернулся и, поскольку здесь не было так темно тут же его признал и возмутился:

   – Зачем вы пришли? Что вам еще нужно?

   Панкрац уже думал, как к нему подойдет, и тем не менее первый раз за эту ночь по-настоящему растерялся. В горле будто ком застрял, но он быстро пришел в себя и сказал нарочито спокойно:

   – Решительно ничего! Я попал сюда, чтобы отвязаться от шваба. А обратно могу вернуться и по дороге через котловину.

   – Гм! – Краль остановился. – Тогда идите! Я могу и без вас!

   Панкрац тоже не спешил уйти, размышляя, как поступить. Он опасался, что если пойдет вперед, то Краль повернет назад.

   – Почему бы нам не пойти вместе, как мы шли до сих пор? – сказал он, но тотчас решил выяснить, что у Краля на уме, поэтому с показным равнодушием шагнул вперед. – Не хотите вместе, я тоже могу один! Спокойной ночи! – Не успел он отойти, как вынужден был улыбнуться; и по шагам, и по дыханию понял, что Краль направился за ним. Можно было даже услышать, как он ругается.

   – Гм, свинья! – пробормотал он и кашлянул.

   – О ком вы? – немного подумав, Панкрац тут же догадался. – Что? Не захотела пустить вас к себе? Да я вам об этом и говорил! Теперь вы сами себе удлинили путь!

   – Хе-хе, удлинил! – повторил Краль. – Не вам же идти! А она мне за это заплатит, завтра же скажу нотариусу, как на самом деле было с этими деньгами! На моих глазах взяла она их у него!

   «Вас же и осудят за ложные показания!» – про себя добавил Панкрац и, измеряя на глазок глубину воды, к которой они приближались, проговорил с каким-то напряжением в голосе:

   – Не стоит сердиться! Если выберете более короткую дорогу, то еще довольно рано придете к своей жене!

   – Гм! – только и ответил Краль; Панкрац же на минуту и не без умысла остановился, якобы чтобы счистить с ботинок грязь, а затем продолжил вкрадчиво и как бы искренне сожалея:

   – Вам хорошо! Вы в своих сапогах можете идти и по воде и по грязи, они у вас новые и наверняка еще не промокают! А мои ботинки что есть, что их нет, идешь словно босой по грязи! В сапогах я бы решился пройти и по воде.

   – Я вам дам свои, вот и идите! – грубо и как бы в шутку сказал Краль и, случайно ступив в лужу, добавил удовлетворенно: – Не пропускают, ясно! Гм, а зачем это вы шли за мной? Если хотели улизнуть от шваба, могли выбрать и более короткий путь! Наверняка вы все еще опасались, как бы я не повернул к жандармам, хе-хе-хе! – засмеялся он едко.

   – Вот еще! – возразил Панкрац. – Конечно же, только из-за шваба! И здесь не так грязно!

   Он замолчал. Испугался, не выдаст ли себя тем, что говорит Кралю? Еще больше его обеспокоило, что замолчал и он. Не означало ли это, что он действительно выдал себя, тот разгадал его замысел и сам теперь думает о том же?

   Впрочем, они сделали еще несколько шагов и снова попали на дорогу. Сохраняя предосторожность, Панкрац, который вышел первым, не стал ждать, пока подойдет Краль, а тут же зашагал дальше, правда, не спеша, чтобы Краль мог нагнать. Они шли и молчали, только Панкрац незаметно посматривал по сторонам.

   За ними на пригорке, с которого они спустились, все еще виднелось кладбище. Его можно было узнать в основном по громадному кресту, стоящему перед самым входом. От старости он чуть покосился, и, проходя мимо, они слышали, как он скрипит и стонет на ветру, словно плачет, и это впечатление усиливал дождь, барабанивший по несколько изогнутому листу жести, покрывавшему деревянный треугольник его верхних перекладин. Здесь его не было слышно, он только призрачно торчал на темном горизонте, подобно стражу, охраняющему котловину, сейчас пустынную и безлюдную, заполненную теменью и туманом, ветром и водой.

   Водой, вот что было главным, поскольку с другого конца новой дороги и на всем ее протяжении разлилась река, поблескивая серо, мутно и предательски.

   Да, здесь он сейчас схватит Краля, хотя у того, возможно, и возникло подозрение; схватит его, задушит и бросит в воду, и кто кроме безучастных мертвецов может их услышать и увидеть?

   Мысль эта промелькнула в голове у Панкраца, но, конечно, сама затея была слишком опасна; в обществе Краля его видел шваб, да и на трупе могли обнаружить следы насильственной смерти!

   Другой, более коварный, но и более безопасный способ раз и навсегда покончить с этим человеком приходил ему на ум с самого начала, как только он увидел разлив. Об этом своем хитроумном замысле думал он и сейчас, думал напряженно и сосредоточенно; только вот вопрос, клюнет ли Краль на эту приманку?

   Дорога, по которой они шли, в самом деле проходила за домом Смуджей; дальше, чуть в стороне от нее, в направлении конного завода, невидимого сейчас во мраке, вела вторая, и Краль, если он действительно направлялся домой, выбрал бы одну из них или третью, ту, что от Смуджей пролегла мимо завода, или еще более короткую, которая, не доходя завода, устремлялась к противоположным холмам, поросшим лесами и виноградниками. Хутор Краля затерялся среди этих лесов и виноградников и был так расположен, что, пойди он сейчас по главной дороге или по одной из более коротких, ему бы не пришлось переходить разлившуюся в котловине речушку. Было и еще одно обстоятельство: сама речка, ежегодно выходившая из берегов, о чем Панкрац знал по собственному опыту, когда еще ребенком шлепал здесь босиком, была вовсе не глубокой, только местами вода поднималась выше колен. Следовательно, на что он рассчитывал, собираясь навсегда покончить с Кралем?

   Сам-то он прекрасно знал, только, – в этом и состоял успех задуманного дела, – не вспомнит ли о том же и Краль?

   Большая часть котловины, а особенно эта, затопленная, принадлежала одному ближайшему хозяйству и оно еще прошлой осенью, а частично зимой, прорыло здесь канал, собираясь использовать речушку как для осушения полей, так и для их орошения. После прошедших обильных дождей вода в канале вышла из берегов и, слившись с речкой, образовала сплошную водную гладь. Канал скрылся под водой, словно его никогда и не было, но, может, Краль о нем не забыл?

   Панкрац, хоть и сомневался, все же готов был попытать счастья, а поскольку разлив здесь, где они шли сейчас, в каких-то пятидесяти – ста шагах от них заканчивался, то раздумывать было некогда. Внутренне собравшись, подавив в себе волнение, готовое им овладеть, он, как бы случайно еще раньше свернув в направлении к разливу, сказал преднамеренно спокойным, почти равнодушным тоном:

   – Послушайте, Краль, мне абсолютно безразлично, куда вы сейчас пойдете! Но прежде чем мы расстанемся, я должен с вами кое о чем поговорить! Короче говоря, – он остановился, подождав, пока спадет напряжение в голосе, – речь идет о том, чтобы вы мне вернули сотню, которую я вам дал и которую требую назад!

   Краль сделал еще два-три шага, затем обернулся и, остановившись, усмехнулся:

   – Больше ничего не хотите? Вам хорошо известно, для чего вы мне ее дали, хе-хе! – и хотел пойти дальше.

   – Нет, Краль, так не пойдет! – Панкрац забежал вперед, преградив ему дорогу. – Я знаю, для чего дал, но вы меня обманули! Вы мне сказали…

   – …что иду домой! – немного отступив назад и тем самым приблизившись к воде, закончил его мысль Краль. – Вот я и иду! Так чего вы добиваетесь?

   – Да, домой! – в первый момент Панкрац немного растерялся. – Но домой вы должны были пойти по дороге от церкви, а не отсюда, и не заставлять меня столько времени вышагивать за вами! Как бы там ни было, я требую от вас деньги, я вам сразу сказал, что они у меня последние! У меня скоро экзамены, и они мне понадобятся уже завтра на гербовые марки! Вы мне должны их вернуть, понятно, Краль? Пока не отдадите, я вас не пущу! – Он выпятил грудь и по-детски расставил руки.

   – Гм, не будете же вы со мной драться? – Краль вытащил руки из карманов и спокойно опустил их вниз. – Слишком зелены еще для этого, хе-хе! Что вы болтаете о каких-то там экзаменах и о ваших деньгах! – сказал он раздраженно и сделал движение, словно собирался оттолкнуть его руку. – Думаете я не догадываюсь, что эти деньги дал вам для меня Йошко. Я видел еще там, у вас, как он достал бумажник! Да будь они и ваши, – он разошелся и действительно оттолкнул его руку, – я вам их не отдам! Этой ночью вы все вместе задолжали мне в тысячу раз больше. Или желаете, чтобы я пошел к жандармам? В таком случае, я вам их верну!

   Дорога в противоположном направлении вела прямо в жандармерию, но по пути на довольно значительном расстоянии разлилась от паводка река. Панкраца это не испугало, напротив, он пришел в еще большее волнение от вспыхнувшей в нем надежды.

   – Мне все равно, можете идти и туда! Я вас не боюсь! Какое значение имеет, мои это деньги или Йошко! Пока вы их не вернете, я вас не пушу ни вперед, ни назад! – Поначалу он намеревался потеснить его ближе к воде, затем передумал и встал так, что между водой и Кралем оказался сам; Краль же к воде повернулся лицом.

   – Гм! – Краль хрипло закашлялся. – Не валяйте дурака, отпустите! Вперед я не могу, не лезть же мне в воду! – он вырвал у него одну руку, посмотрел на свои сапоги, потом на воду. – Ну что ж, где наша не пропадала, теперь только меня и видели!

   От возбуждения у Панкраца мурашки побежали по телу, он отпустил Краля, но тут же сделал вид, что снова собирается его схватить. И крикнул несколько неуверенно:

   – Вам не впервой! Надеюсь, не забыли, как уже раз шмякнулись в канаву? – Не спугнет ли он его этим? Потом быстро добавил: – Для этого смелость нужна!

   Краль прервал его:

   – Шмякнуться могли и вы, хе-хе. А я, думаете, испугался? На фронте Кралю приходилось переходить вброд и не такие реки.

   Придя в неописуемый восторг, – Краль, ни о чем не подозревая, сам шел ему на крючок! – Панкрац то удерживал его, то подначивал:

   – Да на учениях вы перескакивали через сухие канавы! Так просто вам не уйти, прежде давайте сотню!

   Отбиваясь, Краль уже ступил в воду, которая была ему по щиколотку.

   – Фигу, а не сотню! – он быстро пошлепал вперед, где становилось все глубже. Сделав несколько шагов, остановился, хвастаясь сапогами. – Гм, словно железные, теперь хоть обмоются! Ну что, дать вам деньги? Хе-хе-хе, – и выругался, – это вам не по парку Зриневацу разгуливать! – едва сказав это, он снова отвернулся и еще быстрее зашагал дальше. – Мать вашу разэтакую, не сможете вы меня!..

   Молча, подавляя в себе возбуждение, Панкрац нагнулся, как бы подворачивая и без того уже подтянутые брюки, после чего невнятно пробормотал:

   – Подождите, и я иду за вами, вы от меня не убежите! Краль! – крикнул он, стоя на берегу. – Вы знаете, у меня нет сапог, дайте же мне деньги!

   Теперь над водой маячил лишь неясный силуэт Краля. Еще минуту назад было слышно, как под его ногами хлюпает вода, видны были и волны, сейчас можно было уловить, как стучат по воде капли дождя, да заметить расходящиеся от них мелкие, пересекающиеся круги. Доносился и смех; это Краль, зайдя уже далеко, обернулся, и, возможно, ветер принес сюда его ясно различимые слова:

   – Хе-хе-хе, что, передумали? Мать вашу, вы могли меня за сотню динаров убить!

   – Да я могу вас, – откликнулся Панкрац, – и там! – и хотел еще добавить, но передумал; теперь он весь превратился в зрение.

   Словно зачарованное, таинственное зеркало, серое, как омертвевшая роговица, призрачное, как смех мертвеца, поблескивала водная гладь, и чем дальше по ней шагал Краль, тем больше становился похожим на черное подвижное пятно, словно по зеркалу ползла большая черная муха. Было ясно, что о канале он забыл, наверное, уже давно там не был, но не вспомнит ли о нем в нужный момент? Да или нет? Панкрац напряженно выжидал, была минута, когда и он усомнился, не ошибся ли сам, может, там нет никакого канала.

   А потом вдруг Краль вскрикнул, и с этим криком как бы приблизился другой берег, а за ним и черная роща, а может, берег сам придвинулся и притянул его к себе, на сушу, набросив на него свой черный флер?

   Нет, ясно: Краль набрел на канал, забарахтался в воде, крикнул, но крик его заглушили дождь и ветер. Через минуту уже не было слышно ни завывания ветра, ни шума дождя, а водная гладь выглядела чистой и пустынной, словно на ней никогда никого не было.

   Может, и в самом деле не было, или нет: Краль еще вынырнет, спасется и потом с ним не оберешься хлопот.

   Панкрац так испугался, что, напрягши зрение, стал искать то место на воде, где скрылся Краль. Потеряв его окончательно, он продолжал всматриваться и дальше, но по-прежнему все оставалось спокойным, пустым и безлюдным; еще минуту назад пятно – все, что осталось от Краля, – исчезло с поверхности воды так, как исчезают пятна с зеркала, когда их протрешь тряпкой. Краль не показался, он, конечно, лежал на дне, и вода его плотно накрыла, точно огромной и тяжелой свинцовой крышкой.

   Всего-то из-за сотни динаров и обычного тщеславия – вот, мол, какой я парень, и вот, мол, какие у меня сапоги! Но, судя по его последнему восклицанию, не пошел ли он в воду еще и потому, что боялся, как бы здесь, на суше, Панкрац не убил его? Ха-ха-ха, – не мог тихо не засмеяться Панкрац, – боясь быть убитым, он не вернулся назад к Смуджу! Спасаясь от смерти, попал прямо к ней в лапы, попал, можно сказать, сам! Сам или по вине другого – кто может уличить виновника?

   Рассуждая так, Панкрац все же быстро огляделся, желая убедиться, не идет ли и не следит ли кто за ним. Всюду было темно и безлюдно; только далеко на пригорке, в селе лаяли собаки, поблизости же, на кладбище, были мертвые! Правда, там – что же там было? Ах да, огромный крест, который, неслышимый здесь, трясся и скрипел на ветру, плакал под дождем, но что за странный вид был у него? Покосившийся, с распростертым и соединенным наверху треугольником верхних перекладин, он напоминал силуэт человека, склонившегося и в отчаянии обхватившего руками голову; он стонет и плачет – над кем?

   Волна печали нахлынула на Панкраца и убежала, сменившись улыбкой: всего лишь крест, глупый, деревянный, источенный червями крест!

   Ха-ха, да здравствует республика – в грязи, и прощай, Ценек номер два! Тебя могут найти, и вскоре, если повезет, ты окажешься там, наверху! – то ли подумал, то ли шепотом произнес Панкрац, переводя взгляд с воды на кладбище, и быстро зашагал по дороге.

   В самом деле, кто и за что его может упрекнуть, где свидетели? С Кралем его видел только шваб, но пока Краля найдут, тот уже будет бог весть где! Если же утром он и разболтает крестьянам о своей ночной встрече с ним и Кралем, – в чем они смогут его обвинить, если шваб не видел, куда он направился потом, от церкви, и если на Крале не обнаружат никаких следов насилия? Впрочем, – Панкрац посмотрел на пригорок: нет ли там фургона шваба, но все было темно, – этого шваба, чтобы не болтал, можно еще до наступления утра убрать отсюда! Правда, не возникнут ли именно тогда самые серьезные подозрения?

   К черту шваба с его пустой болтовней! – гнал от себя Панкрац подобные мысли, пытаясь сосредоточиться на том, как Смуджи воспримут известие о смерти Краля и что он сам от этого выигрывает.

   Ха-ха, Краль, правда, был ему нужен, чтобы в случае необходимости припугнуть Смуджей, вытянув из них побольше денег! В сущности, сделать это он мог и без него, сейчас же самым важным было решить вопрос с завещанием, а тут смерть Краля может быть как нельзя кстати! За нее-то Смуджи должны ему заплатить! Должны, но не станут ли они, напротив, шантажировать его этой смертью, как до сих пор поступал он сам, используя смерть Ценека? Пусть только попробуют! – пригрозил Панкрац; впрочем, тут же и успокоился; сделать это могла одна Мица, а при ней он вообще не будет ничего говорить о гибели Краля; он все решит со стариками и с Йошко.

   Да, можно считать, что завещание, отвечающее его интересам, уже написано! И это все? Нет, он избавился от главного свидетеля, который мог его подвести под суд, да и под тюрьму; не менее, а может, и более важно – он освободился от человека, который уже и ему стал угрожать!

   Ха-ха-ха, пусть ему Смуджи, – Панкрац посмотрел на себя, – заплатят за брюки, которые из-за них, только из-за них он испортил по этой грязи! Пусть они попридержат деньги якобы за его неоплаченный вексель или за мнимый проигрыш в карты, но за брюки должны вернуть! Конечно, он их сам отчистит, а деньги пригодятся для загородной поездки с девушкой, вокруг которой он уже несколько дней настойчиво, но безуспешно увивается, до сих пор даже обещание жениться не помогло ему лишить ее невинности!

   Та-а-та, та-а-а! Должен же он ее добиться! Все должно быть! – замурлыкал он себе под нос и стал перебирать ногами в ритме шимми, но внезапно остановился. Он уже подошел ко двору Смуджей и здесь, за примыкающим к нему сливовым садом, в свете, падавшем из окна кухни, заметил автомобиль. Наверное, вернулся Йошко; где-то он теперь его с нетерпением ожидал, но ведь с ним мог быть и доктор?

   Не желая, чтобы тот его увидел в столь поздний час, да еще перепачканного (к тому же было бы неблагоразумно показываться в таком виде перед Сережей), Панкрац обошел дом и уже хотел постучать в окно спальни деда и бабки. Правда, окно было темным, но кто-то из них, возможно, все же не спал. Если это так, то, постучав, не вызовет ли он переполох? Раздосадованный, он прокрался с передней стороны дома во двор, осторожно приблизился к полуоткрытому кухонному окну и прислушался. Внутри действительно были Йошко и доктор. В эту минуту они чокались рюмками и обсуждали действие каких-то лекарств для старого Смуджа. К счастью, доктор сидел спиной к окну, и, улучив удобный момент, когда не мог выдать ни себя, ни Йошко, Панкрац показался в окне, подал знак Йошко молчать и впустить его в дом. Йошко, извинившись перед доктором, вышел и, открыв дверь, хотел тут же о чем-то спросить. Но Панкрац зажал ему рукой рот и, пройдя по коридору мимо закрытой кухни и чулана, где спали Мица и Сережа, тихо прошмыгнул в комнату к еще бодрствующим деду и бабке. Вскоре на бабкин крик пришел Йошко. Чуть не увязался за ним и доктор, но Йошко снова перед ним извинился, сославшись на какие-то дела, которые он должен до отъезда обсудить с матерью.

   – Пожалуйста, пожалуйста! – получив подтверждение и от бабки, доктор снова скрылся в кухне.

   Выждав еще с минуту, Панкрац вышел из-за шкафа, за которым прятался от доктора, и при слабом кроваво-красном свете лампады, перед тремя парами устремленных на него глаз, тихим голосом начал свое сообщение.

   Так было здесь, в комнате. В чулане похрапывали Мица и Сережа, на кухне доктор сам себе наливал вино, а на улице бушевала непогода. Стояла ночь, и как будто только теперь она становилась страшной. О таких ночах говорят, что они притягивают чью-то смерть, а может, кого-то в ней обвиняют.

Часть вторая

I

   Свой спор со Смуджами Панкрац решил в ту же ночь и тот же день, ни на йоту не поступившись своими интересами, как и предполагал. Разумеется сделать это было нелегко, сначала он сам себе все усложнил, потребовав тотчас, во время ночной встречи изменить завещание в соответствии с той огромной услугой, которую он оказал Смуджам, избавив их от Краля. И оформить все у нотариуса в тот же день еще до его отъезда. Старые Смуджи, особенно старуха, под явным и довольно сильным впечатлением от его поступка поначалу и вправду согласились с его требованиями. Затем быстро подпали под влияние Йошко, пытавшегося преуменьшить значение его заслуги: в смерти Краля он видел новые опасности для семьи и потому предложил с изменением завещания не спешить, пока это несколько загадочное дело не забудется. В этом была доля истины, но была и дипломатия: Йошко на всякий случай, если в городе дело не выгорит и к нему перейдет лавка, заранее хотел себя оградить от излишних обязательств. Панкрац открыто ему об этом сказал и, с одной стороны, решительно отметя возможность возникновения каких-либо подозрений, вызванных смертью Краля, а с другой, польстив Йошко, сказав, что в городе у него все закончится хорошо, продолжал настаивать на своем. При этом не стеснялся использовать и присутствие постороннего человека, доктора; в конце концов ему удалось и без того уставших стариков заставить согласиться; тем самым он быстро выключил из борьбы самого Йошко. Тот, действительно рассчитывая на успех, спешил вернуться в город, во дворе его поджидал доктор, поэтому он, изобразив из себя послушного сына, на Панкраца даже не взглянув, предоставил все решать родителям. Затем, отказав швабу в лошадях, сославшись на поздний час, уехал, по дороге забросив доктора в общину.

   Несколько сложнее (это уже было днем) пошло дело с Мицей. Исключительно по желанию Панкраца, ей не было сказано, на какой новой заслуге Панкрац основывает свое требование как можно скорее изменить завещание. Ей также ничего не было сказано и о том, что вопрос о его изменении уже решен. Об этом она сама догадалась, услышав, как Панкрац посылает Сережу за нотариусом. До сих пор прохлаждаясь в лавке, хмельная и злая, она теперь живо воспротивилась Сережиному уходу и, влетев в комнату родителей, взорвалась так же, как накануне. Но именно из-за этого вчерашнего события, в котором видели главную причину всего случившегося со старым Смуджем и с Кралем, старики были слишком злы на нее, чтобы с ней считаться. Так, госпожа Резика быстро согласилась с аргументом Панкраца, что ее внук имеет больше прав на доходы от лавки, чем иностранец Сережа, для которого Мица их приберегала. Затем пригрозила, что, если она и дальше будет разыгрывать комедию, вообще запретит ей выйти замуж за Сережу; и наконец, предоставила Панкрацу возможность выгнать ее из комнаты. На этом, правда, дело не кончилось. Мица продолжала шуметь и за дверью, она угрожала, плакала, но битву в итоге проиграла, и в этом прежде всего была заслуга самих стариков. Впрочем, сейчас, в последнем акте, проиграла ее достаточно безболезненно, ибо, когда уже ближе к вечеру пришел нотариус и изменил завещание, она, от отчаяния снова напившись и поручив заботу о лавке Сереже, заснула в своем чулане.

   Сам же Панкрац после ухода нотариуса, до тонкости обсудив с бабкой, что она должна отвечать в случае возможных осложнений из-за Краля, и безуспешно задерживаемый ею и дедом, уехал. Уехал удовлетворенный и успокоенный; иначе и быть не могло: помимо всего прочего в последнюю минуту ему удалось выклянчить у бабки деньги за якобы испорченные брюки! Правда, ему не давала покоя мысль, как его в городе встретят ханаовцы, и не слишком ли рано он возвращается. Но эту заботу, в общем-то незначительную, потеснила другая, которая, собственно, и заставила его поспешить в город: он думал о девушке, которую собирался обольстить! Ха-ха-ха, деньги у него в кармане, он купит ей какое-нибудь кольцо, отдаст его за городом, и юная богородица не устоит.

   Так прошел этот день, и никто не спросил у Смуджей о Крале, да и не было слышно, чтобы о нем говорили где-нибудь. Между тем назавтра в селе все же появилась его жена, пришла узнать о нем и к Смуджам. Но, к несчастью, натолкнулась на Мицу. Та была еще хмельнее и мрачнее, чем накануне, а на Краля особенно зла, видя в нем главного виновника своего поражения в вопросе с завещанием. Она принялась кричать на обеспокоенную женщину, говоря, что о ее муже, пропащем человеке, ничего не желает знать, потом, когда та расплакалась, едва процедила сквозь зубы, что ее муж был здесь в воскресенье вечером, напился, как свинья, и ушел.

   Об этом, впрочем, жена Краля уже знала. Более того, она знала и еще кое о чем, например, о том, что ее муж в ту ночь стоял под окнами корчмарки Ружи, приставал к ней и ломился в дом. Об этом рассказала ей сама Ружа, у которой она тоже побывала в поисках мужа.

   Если так, – выслушав ее рассказ, опять набросилась на нее Мица, – какого черта она ищет здесь? Отсюда он пошел к Руже, возможно, и остался у нее, потом опять забрел в бог знает какой трактир и пьянствует там до сих пор!

   Жена Краля в свое оправдание не могла сказать ничего другого, как только сослаться на то, что в корчме у Ружи она слышала от крестьян, как ее муж пробыл позавчера у Смуджей почти весь день; поэтому, – сказала она, – она думала, после того, как Ружа его прогнала, он снова вернулся сюда и здесь остался! Но на нет и суда нет! – вздохнула она и ушла разыскивать его по другим трактирам.

   Прошло еще два дня, и на третий она снова появилась у Смуджей, но уже при совсем иных обстоятельствах.

   В тот день утром нашли ее мужа, вернее, его труп. Поскольку дожди прекратились и вода в реке чуть спала, какой-то солдат, возвращаясь с конного завода и идя по дороге мимо разлива, вдруг заметил, что из воды торчит рука. Ничего не зная об исчезновении Краля, он побежал назад на завод, по пути встретил крестьян, и он у себя, на конном, а они в селе подняли на ноги солдат и мужиков. Сбежалась уйма народа, пришел поручик Васо и все те, кто слышал об исчезновении Краля; слухи подтвердились: из воды вытащили самого Краля. Об этом, помимо жандармов и нотариуса, оповестили тут же и его жену, позднее она пришла посмотреть на своего погибшего мужа, которого к этому времени уже перенесли в сельскую покойницкую, нотариус передал ей сотню динаров, найденную в кармане мужа, а она, понаслушавшись от крестьян да еще кое от кого, кто прямо с кладбища пригласил ее к себе домой, всяких толков, отважилась снова прийти к Смуджам. Причитая и плача, она требовала Панкраца.

   Госпожа Резика в тот день только что встала на ноги и бродила с палкой по дому. Узнав от Васо о случившемся и опасаясь, что может разволноваться, она снова забралась в кровать. Мице же строго-настрого приказала всякого, кто будет интересоваться Кралем, сразу отправлять к ней. Так Мица и поступила со вдовой Краля. Правда, теперь более расположенная к ней, она хотела задержать ее подольше у себя в лавке, но на резкий окрик матери, уже что-то услышавшей, повела вдову дальше; потом, как-то странно и таинственно улыбаясь, осталась стоять в дверях.

   Но госпожа Резика, помрачнев, прогнала ее назад в лавку, а сама, изобразив на лице удивление и демонстрируя явную усталость, обратилась к вдове Краля с вопросом: зачем ей нужен Панкрац?

   Зачем! Медленно, с трудом вдова поведала о том, что как-то, возвращаясь отсюда, она услышала от крестьян, будто в ту ночь вместе с ее мужем был именно Панкрац. Об этом, жалуясь, что ему отказали в помощи, рассказал шваб на второй день поутру поповскому слуге, к которому пришел за своими конями. О том же самом он говорил и крестьянам, помогавшим ему вытащить застрявший фургон. Вот она и решила, что Панкрац может знать, при каких обстоятельствах погиб ее муж.

   Госпожа Резика, предварительно обо всем договорившись с Панкрацем, считала глупым, – особенно из-за этой проклятой встречи со швабом, – отрицать, что в ту ночь с Кралем был Панкрац, и представила дело так: Панкрац, впрочем, как и все они, заботясь о безопасности и здоровье Краля, пошел за ним, намереваясь его, пьяного, да еще в такую страшную ночь, вернуть назад, чтобы он здесь проспался. Поскольку тот заупрямился и отказался возвращаться, а рвался к Руже, то, разозлившись, Панкрац его оставил, а чтобы на дороге к нему снова не пристал шваб, от церкви спустился вниз и лугами вернулся обратно один. Да, он видел, как Краль остановился под окнами Ружи; что же с ним случилось после, не мог сказать, поскольку было очень темно. Это все, что она знает, большего, наверное, находись он здесь, не смог бы рассказать и сам Панкрац!

   Она было уже подумала, что отделалась от вдовы, как та вдруг ударилась в плач, спрашивая, откуда у ее мужа эта сотня? Крестьяне, видевшие его в воскресенье уверяют, что у него не было и ломаного гроша, здесь он пил даром; по словам шваба выходило, – что ее муж и Панкрац там, на лугу рядом с церковью о чем-то спорили, кажется, из-за денег! Если еще припомнить как здесь ее муж из-за чего-то повздорил с Васо, то выходит, что могло случиться и самое худшее; Панкрац действительно пошел с Кралем, вероятно, чего-то опасаясь, и, скорее всего, он его и убил! Убил и бросил в воду, как когда-то, – вдова не решалась произнести это, но все же сказала, – так люди говорят, случилось и с Ценеком!

   Госпожа Резика с трудом приподнялась на кровати, запретила мужу отвечать и закричала. Кто говорит? Люди? Какие люди? Ах вот как, Блуменфельд с кладбища пригласил ее к себе! Это ему припомнится! Он будет за это отвечать перед судом! Из сказанного ни одного слова не является правдой, вернее, правда только в том, что покойник действительно немного повздорил с Васо и тот его ударил, но после успокоился и пил здесь в кредит, а не даром! В кредит, который и ей как несчастной вдове могут предоставить, – госпожа Резика поспешила внимание вдовы обратить на эту наиболее убедительную сторону своих доказательств. Затем, коснувшись вопроса о деньгах, она решительно отрицала, что покойный Краль якобы получил какую-то сотню от них или по дороге от Панкраца. В этом глупый шваб ошибся, совершенно неправильно истолковав их в общем-то вполне естественную ссору, причиной которой послужило упрямство Краля, непременно желавшего пойти к Руже. Впрочем, вот вам пример человеческой неблагодарности и подлости: Панкрац хотел сделать для Краля доброе дело, а люди, да и этот трус Блуменфельд, вместо того, чтобы быть благодарными Панкрацу, клевещут на него, а заодно и на всех Смуджей! За это они заплатят!

   Она грозилась, еще что-то объясняла вдове, затем якобы в долг, – ведь сотня будет ей нужна на похороны мужа, – при расставании дала немного сахара и муки.

   Разумеется, на этом дело не закончилось, хотя вдова и ушла чуть успокоенная. Уже несколько часов спустя госпожа Резика услышала от Мицы, а та, в свою очередь, от крестьян в лавке, что вдова Краля решила потребовать от жандармов медицинского освидетельствования трупа мужа и вообще заставить их провести расследование. При этом сообщении старого Смуджа чуть снова не хватил удар, едва заметно вздрогнула и госпожа Резика. Но, к счастью, неожиданно приехал Йошко. Приехал без всякого повода, просто потому, что было время, и потому, что в этот свой критический период жизни хотел сохранить с родителями как можно более хорошие отношения; он прибыл их проведать и услышав, о чем идет речь, поборов в себе чувство определенного удовлетворения и досады на Панкраца, предложил и сам осуществил свою идею: тотчас направился к жандармам и по собственной инициативе потребовал провести расследование.

   Да и могло ли оно представлять для них опасность? Еще в тот же вечер, когда снова из общины приехал доктор и осмотрел труп Краля, он ничего не смог сказать, в чем бы Смуджи заранее не были убеждены. Правда, сам доктор вспоминал, как в ту ночь, когда он находился у Смуджей, ему показалось, будто бы Йошко кого-то ввел в дом. А кого как не Панкраца мог он привести, кажется, он потом и голос его слышал? Ему уже тогда все это показалось довольно странным, а теперь и вовсе было подозрительно. Никому ничего не сказав, даже Йошко, когда приходил к его отцу, он из чувства дружбы ограничился сухим служебным отчетом, записав, что в связи с отсутствием следов насилия в деле Краля исключена всякая насильственная смерть, остается только предположить, что он утопился, находясь в пьяном состоянии.

   Таким образом, непричастность к этому делу Панкраца и вообще Смуджей была подтверждена документом; так, еще до похорон Краля, злопыхатели вынуждены были прикусить язык, и меньше всего можно было ожидать дальнейшего выяснения обстоятельств. Впрочем, жандармы об этом Йошко сразу и сказали, больше никто от них подобного расследования не требовал. То же самое через несколько дней подтвердила Смуджам и вдова Краля, когда снова пришла к ним взять кое-что в долг. Впрочем, – доверительно сообщила она госпоже Резике, – заставить ее потребовать такого дознания хотел Блуменфельд, но она отказалась, хорошо зная, каким сумасшедшим становится ее муж напившись. Поскольку же обо всем этом она рассказала кое-кому из крестьян, то те наверняка, как это водится в народе, исказили ее слова! В конце концов и для него лучше, что он умер! – вздохнула она, смахнув слезу, за которой, – от проницательного взора госпожи Резики не могло это ускользнуть, – скрывалась явная, впрочем, вполне понятная улыбка. Эта женщина и впрямь была счастлива, что избавилась от грубияна-мужа; ничего хорошего в жизни с ним она не видела, сама же была еще молода и могла, на что, вероятно, и рассчитывала, выйти замуж, на сей раз более– удачно.

   Так для Смуджей счастливо закончился период, когда они, да что и говорить, больше всего опасались Краля. Избавившись от него, они могли теперь с большей уверенностью смотреть на опасность, перед которой в связи с арендой и последующим осушением поповского пруда, а тем самым и раскрытием преступления, совершенного ими над Ценеком, мог поставить их настойчивый соперник Блуменфельд. Впрочем, и здесь судьба им улыбнулась, вслед за Кралем Блуменфельд потерял и второго своего союзника – жупника. Тот был стар и хвор; промозглая дождливая погода прошедших дней и, возможно, выход из дома в ту злополучную ночь окончательно подорвали его здоровье; он умер от воспаления легких. После его смерти что еще мог замышлять против них Блуменфельд? На место жупника, заменяя, впрочем, того уже во время болезни, пришел капеллан из соседней общины. Был он молод и неопытен, этого места пытался добиться и сам, но поскольку никаких неоценимых достоинств не имел, кроме того, что был ярым клерикалом и уроженцем этих краев, то попался, по крайней мере так казалось, на Йошкову приманку: тот ему будто бы обещал, используя свои связи, помочь это место получить. Сыграв также на его антисемитской струнке, Смуджи окончательно склонили его на свою сторону; так, он им как-то признался, что отказал жиду сдать пруд в аренду по той якобы причине, что он здесь временно и не имеет права принимать решений, не говоря уже о разбазаривании церковной земли.

   Но как поведет себя капеллан, когда станет жупником и получит такое право? Этот вопрос иногда задавали себе Смуджи, но, во-первых, они верили в изобретательность Панкраца, а, во-вторых, поскольку опасность, связанная с изменой капеллана, им еще не грозила, то, оставив этот вопрос на будущее, пока же пытались всеми возможными средствами, особенно приглашениями на обеды, сохранить его расположение.

   Вскоре все их внимание должно было переключиться на события, происходящие в самой семье, ибо после временного затишья, нарушаемого иногда Мицей, снова возобновились ссоры и скандалы.

   В них, однако, нужно отдать ему должное, никогда больше не участвовал Васо. Еще до смерти жупника, без всякого дальнейшего следствия, он, как и надеялся, получил вместе с капитаном Братичем перевод по службе. Капитан был назначен в небольшой гарнизон в провинции; что касается Васо, то исполнилась его заветная мечта: он стал начальником кавалерии в городской полиции. Поскольку здесь ему предоставили квартиру, то он договорился, что Йошко из денег, вырученных за продаваемый дом, выплатит ему сумму в размере годовой квартирной платы и, кроме того, выкупит у него часть земли в селе. На этом он несколько успокоился и при расставании со Смуджами больше не вспоминал о доме, из-за которого еще совсем недавно поднял такой шум. Более того, вместо затаенной злобы, ушел вполне веселый, довольный; самолюбие его было удовлетворено. Дело в том, что ему, как и Мице, Смуджи поначалу никак не хотели рассказать о той роли, которую Панкрац сыграл в гибели Краля. Васо их быстро вывел на чистую воду и сделал это, как ему самому показалось, мастерски. Раздраженный ползущими по селу слухами о новом преступлении Панкраца и явным недоверием к себе Смуджей, он на второй день после того, как был найден труп Краля, следуя на станцию, преднамеренно пошел мимо разлившейся реки. Здесь на дороге обнаружил в грязи сохранившиеся до сих пор следы, которые по длине и форме могли принадлежать только шимми-ботинкам Панкраца! Следовательно, Панкрац до последней минуты был с Кралем, а что это значит? Ха-ха-ха, глупым жандармам стоило только более внимательно обследовать дорогу вдоль разлива, и Панкрац был бы у них в руках! Своим открытием, торжественно приподнесенным, он в тот же вечер настолько ошарашил Смуджей, что те, взяв с него честное слово не говорить об этом ни Мице, ни кому другому, рассказали ему обо всем! Этот успех и послужил причиной его хорошего настроения, о нем он еще раз вспомнил, прощаясь со Смуджами. Вспомнил и обратил их внимание на свою проницательность, желая показать, какие большие перспективы, – в этом уже проявились его способности! – ожидают его в новой должности полицейского.

   Затем он уехал и, разумеется, не мог послужить причиной, тем более быть зачинщиком новых ссор и скандалов, начавшихся в доме Смуджей. Эта роль окончательно перешла к Мице и Йошко.

   Чем дальше, тем больше дела Йошко в городе ухудшались, и уже через несколько недель он оказался на бобах. Поначалу в белградском министерстве его обвели вокруг пальца с закупкой скота, ибо уже раньше заключили договор с другим поставщиком, с каким-то сербом. Правда, взамен ему предложили закупить сено – сено его окончательно и погубило, хотя то же самое сено могло помочь снова встать на ноги. Но всего за несколько дней до истечения срока внесения залога кредиторы пустили с молотка дом, на который у него уже были покупатели. Напрасны были все его попытки с помощью тех или иных знакомых, – впрочем, все его понемногу покидали, так ничего и не сделав, – используя их положение, повлиять на кредиторов. Дом он не смог продать, залог не смог внести и в результате вышел из игры; что ему оставалось делать? Был у него еще автомобиль, втихомолку он и его продал и с этими деньгами, – из них часть выплатил Васо, тем самым выполнив по отношению к нему свое глупое обещание, – решился вторично попытать счастья в городе. Все было бесполезно, к тому же, когда у него банк, и сам находившийся на грани банкротства, конфисковал остатки его былой славы, – дорогую, выписанную из Вены мебель, он вынужден был признаться себе, что его карьера в городе закончилась. Забрав весь свой скарб, и с женой, – он был женат, – устремился в направлении, бывшее у него всегда в резерве: прямиком в село, в отцовский дом.

   Нельзя сказать, что его возвращение явилось для Мицы полной неожиданностью, ибо когда она хотела задеть за живое родителей, то чаще всего напоминала им о такой возможности. Теперь же, видя, как Йошко с женой устраиваются в доме, точно собираясь остаться навсегда, она и им, и старикам закатила впечатляющую сцену. И по прошествии нескольких дней все никак не могла примириться даже с их попыткой показать, что все это временно, пока Йошко не утрясет в банках спорный вопрос о доме, после чего он, естественно, только при благоприятных обстоятельствах вернется в город. В конце концов, договорившись обо всем с Сережей, она успокоилась и, уже почти не прибегая к его советам, сама решила, как ей укрепить свое положение в глазах Йошко. Сделать это она могла, только выйдя замуж на Сережу, может, тогда ее родители станут относиться к Сереже как к равноправному члену семьи? До сих пор главным препятствием на пути к этому браку был ее бывший муж мельник. Желая вернуть жену, он упорно отказывал ей в разводе. Обстоятельства вынудили ее пойти к нему; воспользовавшись его минутной слабостью и переспав с ним в последний раз (ах, в последний ли!), она сумела добиться того, чего, как он клялся всеми святыми и божьими угодниками, она никогда не сможет от него добиться; более того, он ей даже обещал в один из ближайших дней, когда по делу поедет в город, сам потребовать у церковного суда развода.

   Обезумев от счастья, она, к несчастью, даже дома не смогла скрыть радости, чем дала повод Йошко разгадать ее намерения и вовремя принять соответствующие меры. Так, под предлогом дегустации вин, которые он собирался закупить для трактира, Йошко на следующий день ушел из дома, направившись сначала в противоположную сторону, а затем прямо к мельнику. Он ему растолковал, какую бы тот совершил глупость, выполнив то, что обещал Мице, и сделав это как раз тогда, когда, вместо того, чтобы навсегда потерять, мог бы ее вернуть! Дело ясное; он, Йошко, должен будет вместо нее наследовать от отца лавку, тем самым для этого русского проходимца, оставившего в России, как он сам когда-то рассказывал, – жену и детей, исчезнет и главная приманка, из-за которой он хотел жениться на Мице. Что после этого останется делать Мице, – без средств и без любви, – как не вернуться к мужу?

   Мельник к Йошко всегда относился настороженно, но, договорившись с Мицей о разводе, он тут же об этом и пожалел и теперь с радостью согласился с Йошко; прошло время, он уже съездил в город, но ничего не предпринял для оформления развода и Мице ничего не сообщил.

   Все это, естественно, показалось Мице подозрительным. Впрочем, Йошко вызвал у нее недоверие с первого же дня: не пришел ли он тогда, когда она стояла у лавки и поджидала его возвращения с дегустации, от мельника? Правда, он принес вино на пробу, но не было ли оно на вкус удивительно похоже на то, которое она пила у мельника? Когда же она услышала от Сережи, что Йошко уговаривал его, – и это было правдой, – вернуться в Россию, обещая даже, если тот согласится, купить ему билет и оплатить дорожные расходы, – сомнения ее усилились, а вместе с ними возросло и озлобление. Оно требовало выхода, но не того обычного, ежедневного, связанного с посещением Йошко лавки, когда начинались взаимные упреки и оскорбления, а чуть большего.

   Вскоре такая возможность представилась. Не выдержав неизвестности, Мица послала бывшему мужу письмо с просьбой немедленно ей ответить, почему он до сих пор ничего ей не сообщает. Пока она ожидала ответа, произошло событие, лишившее ее последней надежды на то, что Йошко, возможно, еще выиграет тяжбу с заимодавцами из-за дома, и для нее, таким образом, после его отъезда будет сохранена и лавка, и родительский дом. Сельский пандур принес для Йошко письмо, и, распечатав его, тот заметно покраснел, сразу скрывшись с родителями на совет. Сережа добросовестно подслушал и доложил: Йошко получил приглашение на торги, где будет продан его дом для покрытия долгов! Вскоре после Сережиного известия к Мице пришел крестьянин с ответом мельника, в котором тот продолжал упорно настаивать на своем и вместо того, чтобы дать согласие на развод, призывал опомниться и вернуться к нему.

   Скандал, учиненный тогда Мицей в доме Смуджей, был таким, что спустя много времени о нем все еще говорили в селе и ближайшей округе. Мица, наскоро одевшись, решила сама пойти к мужу, но в дверях столкнулась с Йошко; он хотел войти, она выйти. Этот незначительный, повседневный случай разжег накопившуюся в ней и сегодняшним днем подогретую, но не нашедшую выхода ярость настолько, что она, не помня себя, ударила Йошко кулаком по голове и неистово закричала, что это он во всем виноват, он, больше всего он, негодяй, прохвост, жулик!

   От неожиданности Йошко сначала остолбенел, но, еще раньше выведенный из себя плохими вестями, полученными из города, уже и сам не мог сдержаться и, забыв о всякой вежливости, в которой поднаторел, вращаясь в изысканном городском обществе, напал на нее и сам. На крик прибежали госпожа Резика, жена Йошко и Сережа; старый Смудж, умоляюще сложив руки, заклинал Мицу успокоиться, постыдиться хотя бы людей, начавших собираться на дороге. Однако она, получив оплеуху от Йошко и проклинаемая матерью, разошлась еще больше. В ярости выплеснула на Йошко и на родителей все, что у нее против них накопилось, не забыв при этом и покойного Краля. До сих пор ей было неведомо, что же на самом деле произошло тогда между ним и Панкрацем. Поэтому сразу, как только до нее дошли слухи о вине Панкраца, она в них поверила и уже не раз в угрожающем тоне поминала об этом родителям. Теперь, обезумев от отчаяния, отчетливо сознавая, что терять ей нечего, извлекла из своего скудного арсенала самое грозное оружие и с визгом выстрелила из него – ах, они думают, что смогут освободиться от нее так же, как избавились с помощью мошенника Панкраца от Краля? Едва она это произнесла, как мать подлетела к ней и влепила пощечину; Мица, не помня, что вокруг люди, стала горланить, что она не Ценек, позволивший себя избить и убить! Да, убить; и именно ты его убила, ты, орала она на мать и громко пригрозила ей, что прежде, чем окончательно лишиться лавки, подаст на нее за Ценека в суд, узнает она тогда, где раки зимуют!

   Народ столпился возле лавки, кто-то даже хотел ворваться внутрь, но Йошко приказал Сереже запереть двери, а сам с помощью матери и жены вытолкал Мицу из лавки в соседнюю комнату. И уже здесь все трое начали ее бить по-настоящему. Они колотили ее, а она выла и звала на помощь так, что даже Сережа, как всегда наблюдавший со стороны, теперь еще и ухмылявшийся, не выдержал. Словно речь шла о его жизни, он влетел в эту толчею и стал кричать, что Мица права; потом, изо всех сил стараясь освободить Мицу, так разошелся, что ударил Йошко, пытавшегося его оттолкнуть.

   Это было началом конца. Впрочем, и Йошко, и все его близкие, кроме Мицы, всегда испытывали определенный страх перед этим непонятным для них человеком. Собственно, это и явилось одной из причин, почему до сих пор они не решались прямо говорить с Мицей о судьбе лавки и остальном имуществе. Да разве Сережа, который вместе с ними пережил ту последнюю ночь, когда еще был жив Краль, однажды узнав, что, женившись на Мице, не становится, как рассчитывал, хозяином, – разве не стал бы он тогда играть по отношению к ним, пусть и не в такой степени, опасную роль Краля? Правда, до сих пор он себя ничем не выдал, но разве все это не могло проявиться в будущем?

   Этот страх, вызванный сейчас ударом Сережи, глубоко сидел в Йошко; поэтому, хотя и был оскорблен, он не ответил ударом на удар, а лишь заслонился от него рукой, ожидая нового возможного нападения. Сережа его жест воспринял совсем иначе и теперь уже осмысленнее снова замахнулся на него. Тут и произошло самое смешное – в этот миг голову Йошко заслонило Мицино лицо, и Сережа со всего размаху влепил ей оплеуху.

   Ситуация стала еще более комичной минуту спустя: вероятно потому, что раньше Сережа никогда не заступался за нее, Мица решила, что он ударил ее преднамеренно. На мгновение потеряв дар речи, она завизжала так страшно, что все отшатнулись от нее, и, оставшись одна посередине комнаты, продолжала выть и рыдать взахлеб, причитая, вот, мол, теперь и Сережа ее бьет. А он никак не мог улучить момента объяснить ей, что все вышло случайно; она отталкивала его от себя, визжа, требуя не прикасаться к ней и вообще убираться отсюда!

   Сережа особенно и не старался ее переубедить. Разозлившись, он действительно отстал от нее и, обозвав всех по-русски свиньями, твердым шагом, более твердым, чем обычно, вышел из комнаты.

   Так закончилась эта печальная и смешная сцена. Мица в разодранном платье опустилась на первую попавшуюся скамью и здесь, сидя в одиночестве, закрыв руками лицо, продолжала рыдать. Но не это было главным. Поодаль от нее, безуспешно пытаясь поначалу всех примирить и, в конце концов, отказавшись от этого, сидел, обливаясь слезами, старый Смудж. Все были настолько возбуждены, что не обратили на него внимания; госпожа Резика направилась посмотреть, куда пошел Сережа, а он пил на кухне воду. Йошко, с удивлением заметив собравшуюся в лавке толпу, поспешил со своей женой туда, чтобы обслужить одних и разогнать остальных.

   Само собой разумеется, Мица в тот день, – хотя бы уже потому, что ее выходное платье было разорвано, – не пошла к своему мужу, не сделала она этого и в последующие дни, поскольку в этом ее не поддержал Сережа. Но цель, которую она преследовала этим посещением, уже не стояла перед ней; вскоре ночью, пока она спала, Сережа сбежал и, как стало известно уже на следующее утро, неожиданно объявился в лавке торговца Блуменфельда в качестве его приказчика.

II

   За день до этого события Йошко завершил все свои дела в городе. Дом на торгах был продан – его купил какой-то еврей; полученная сумма была не настолько велика, чтобы ею он мог покрыть все свои долги. Поэтому ему ничего не оставалось, как завершить тяжбу с Мицей. Поскольку же в доме после той памятной драки с Мициной и Сережиной стороны наступило затишье, то Смуджи и Йошко решили открыто поговорить с Мицей. Содержание этой беседы, вернее, новой склоки, естественно, не осталось тайной для Сережи, хотя он и не присутствовал при этом; последствия не замедлили сказаться уже на следующую ночь – именно тогда Сережа переметнулся к Блуменфельду.

   Причины были совсем простыми. Йошко не заблуждался насчет Сережи, желавшего жениться на Мице в надежде из слуги превратиться в хозяина. С этой целью, оставаясь все еще богобоязненным христианином, он готов был принять на свою душу грех и, нарушив таинство брака, стать двоеженцем; он и вправду был женат: в России, помимо жены, у него осталось двое детей. Когда же понял, что грех того не стоит, раздумал не только жениться, но и вообще поддерживать с Мицей, этой склочной бабой, связь; не имело смысла и быть у Смуджей слугой, как они обещали ему в присутствии Мицы. Сразу же после драки, когда все, включая Блуменфельда, получили новые доказательства вины Смуджей по отношению к Ценеку и Кралю, Блуменфельд предложил Сереже занять у него более выгодное место. Рассчитывая, что тот поможет ему в конкуренции со Смуджами, он пообещал ему не только место слуги, но и приказчика в лавке, да еще и положил большее жалованье! Хе-хе, выходило, что с помощью имеющихся у него сведений о Ценеке и Крале он мог весьма слабо шантажировать Смуджей – да и к чему их шантажировать, если они все поделили? – но все же он знал достаточно, чтобы вызвать интерес у Блуменфельда и сохранить его расположение! К этому добавилось желание отомстить за неосуществленные надежды, поэтому он, особенно после того, что услышал от Мицы, долго не раздумывая, побросал вещи в мешок, не забыл, естественно, и о деньгах, которые постепенно откладывал из выручки Смуджей, и, сплюнув перед домом, крадучись, ушел на свое новое место.

   Разумеется, Смуджи были немало удивлены его уходом, а у Мицы в первую минуту он вызвал– приступ гнева. Гнева на Смуджей, которых считала главными виновниками Сережиной измены, и злобы на Сережу, усилившуюся после того, как он не захотел вернуться, когда она его позвала обратно! В этой временами накатывающейся на нее ярости проходили дни, а с ними возвращался разум, и, несмотря на ссору с Йошко, который, став хозяином в доме, вел себя все более вызывающе, она и сама поняла, что ей лучше вернуться к мужу. Не успела она сообщить о своем решении, а Смуджи уже устроили пиршество, на которое пригласили и мельника. Тогда-то все и решилось; напившись допьяна, как и он, и уверяя его, как прежде других, что сама прогнала Сережу, Мица сразу же после застолья уехала с мельником в свой прежний дом.

   Так счастливо завершилась и тяжба с Мицей; успех был тем больший, что Мица обещала везде и всюду отрицать то, о чем она во время драки кричала или по секрету говорила Сереже в связи с делом Ценека и Краля. Впрочем, что бы она ни обещала, слово вылетело, его уже не поймаешь, и это омрачало Смуджам их победу над Мицей. Это относилось не только к Блуменфельду, воспользовавшемуся недавним скандалом, чтобы сделать из Сережи своего союзника и с его помощью заставить все село снова заговорить о странной смерти Ценека и Краля. Еще больше это касалось человека, от которого главным образом зависел успех или Блуменфельда, или Смуджей. Таковым был капеллан.

   Правда, сторониться он их стал еще со времени возвращения Йошко в село; так, очевидно, подействовало на него разочарование, пережитое в связи с обещаниями Йошко, разочарование неизбежное, ибо Йошко со своими так называемыми связями не только ему, но и себе не смог помочь. Повлияли на него и различные интриги, особенно те, что плел Блуменфельд. Впрочем, Смуджей отчуждение капеллана тогда не очень волновало, во-первых, им хватало своих забот, а, во-вторых, в то время он сам в них был заинтересован. В своей борьбе за сан капеллана он сделал особую ставку на свою исконную связь с этими местами и поэтому задумал послать к архиепискому и даже в министерство вероисповеданий делегацию из народа с ходатайством о себе. Для этой цели ему прежде всего и были нужны Смуджи, поскольку они все еще являлись влиятельными торговцами, а старый Смудж был членом церковной общины.

   Между тем непосредственно после памятной драки у Смуджей делегаты, хлопотавшие за капеллана, уже побывали у архиепископа и в министерстве и возвратились назад с хорошими вестями для него. Не это ли подействовало на капеллана, что он, чувствуя уже себя независимым, больше не появлялся у Смуджей, более того, отказался от приглашения прийти на званый ужин, на котором Мица помирилась со своим мужем?

   Вполне вероятно, но вероятным было и то, что причина подобного поведения крылась и в той драке и Мицином выкрике о Ценеке и Крале, он, правда, прямо об этом не сказал, но можно было и без того догадаться.

   Когда Смуджи это поняли, ими снова овладел страх перед назначением капеллана, а нагнетали его различные толки и пересуды, начавшие опять ходить о них по селу. Связано это было прежде всего с тем, что доктор где-то сболтнул о сомнительных обстоятельствах, которые он наблюдал у Смуджей в ночь гибели Краля. То, о чем он тогда умолчал, дополнил там же или в другом месте нотариус. Последнему казалось странным, как мог Панкрац добиться изменения завещания в свою пользу уже на следующий день после смерти Краля! Почему именно тогда со Смуджем случился удар и зачем Смуджи, – в этом он не сомневался, – дали Кралю сотню динаров; эти и другие вопросы и разговоры кружили по селу, все сходились на том, что если Панкрац и не убил Краля, то Смуджи убили Ценека, а потому стали опасаться Краля, потому его и напоили и велели Панкрацу отвести к разливу, где он утонул! В довершение ко всему к ним пришел нотариус, прося срочно, на короткий срок, ссудить его деньгами, ибо он неожиданно решил жениться на своей давней любовнице и, приложив палец к губам, сообщил, что слышал, будто бы капеллан уже обещал отдать пруд Блуменфельду и ждет только своего возведения в сан!

   И, зная все это, что могли предпринять Смуджи, что мог сделать Йошко? Они, конечно, вспомнили о данном когда-то Панкрацем бабке обещании и, хотя он и не появлялся здесь всю весну и лето, за исключением одного раза, и то довольно давно, написали ему письмо, прося приехать и попытаться достать со дна пруда скелет Ценека. Ответа не последовало, тогда Йошко сам отправился к нему. Вернулся разочарованный; Панкрац уехал на море, а хозяйка и Васо знали только то, что пробудет он там, возможно, более двух недель. Поскольку ничего другого, кроме как ждать, им не оставалось, и, уже смирившись с этим, Йошко пока решил испробовать другой путь. Сделав вид, будто собирается заняться животноводством, для чего ему потребуются дополнительные пастбища, пошел к капеллану и попросил выделить ему в аренду пруд, обещая заплатить больше. При этом открыто клялся, что у него нет никакой задней мысли; напротив, утверждал он с пафосом, ему и самому не терпится осушить пруд, дабы избавить родителей от подлой клеветы.

   Так говорил он. Капеллан же изворачивался, клятвенно заверял Йошко, что вовсе не собирался отдать пруд Блуменфельду, и под конец, сославшись на ту же самую причину, по которой, как сам некогда рассказывал Смуджам, ему удалось избавиться от Блуменфельда, извинялся сейчас и перед Йошко. Он, мол, еще не жупник и принимать какие-либо серьезные решения не имеет права; впрочем, если с возведением его в сан все закончится успешно, то он обо всем этом хорошенько поразмыслит и о своем решении сообщит Йошко!

   Но не прошло и нескольких дней, как пришло подтверждение о его назначении на место жупника, а он так и не появился у них. Поскольку не было и Панкраца, Йошко снова направился к капеллану, ставшему жупником; прежде всего якобы для того, чтобы поздравить. Это он и сделал, но все, что произошло после, было намного хуже, чем в первое его посещение. Поначалу, правда, жупник попросил прощения, говоря, что теперь, когда к нему перешел приход, для него намного важнее ремонт церкви и приведение в порядок дома, и впрямь сильно запущенных. Затем осмелел и уже прямо дал Йошко понять, что ни о каком удовлетворении его желания не может быть и речи. По той простой причине что он, мол, вынужден считаться с мнением прихожан которые из-за подозрений, лежащих на Смуджах, несомненно осудили бы его, если бы он пруд позволил арендовать именно им. Глас народа – глас божий!

   А Блуменфельду, жиду? Разве народ одобрил бы это? – Йошко продолжал беспомощно сопротивляться. В конце концов он добился от жупника обещания не отдавать пруд Блуменфельду, но то, что он услышал потом, было не лучше: жупник намекнул, что, как только закончит с ремонтом церкви и дома, сам осушит пруд.

   Считанные дни остались до этого события, но спасение еще было возможно, появись Панкрац вовремя! Хотя Йошко не очень надеялся на его помощь, он тем не менее снова поспешил в город. И опять напрасно: Панкраца по-прежнему не было, о месте его пребывания не знал и Васо.

   Раздосадованный и злой, особенно из-за того, что узнал о нем от Васо, возвращался Йошко в село. На обратном пути он услышал то, что в дальнейшем, еще до того, как первый каменщик появился во дворе у жупника и в церкви, ускорило ход событий и привело к катастрофе.

   Это происшествие можно было сравнить только с вмешательством дьявола в дела человека. В роли дьявола в данном случае выступала сама земля и погода. После весенней распутицы, когда, казалось, земля и небо, соединившись, превратились в сплошной сочащийся гнойник, наступил совсем иной период, длящийся уже больше месяца. Сейчас все выглядело наоборот: небо, наподобие пересохших от лихорадки губ, было совершенно безоблачным и ясным; оно стояло высоко над землей и не в состоянии было освежить ее влагой; точно пышущая жаром печь, посылало оно огонь, огонь и огонь. Земля раскалилась, словно гончарный круг, растрескалась, как скорлупа перезревших каштанов, отвердела, как камень, звоном отзывалась на удар, будто огромный медный колокол.

   Слава богу, что он отказался от этой затеи с сеном! – так по дороге со станции, обливаясь потом, хотя дело шло к вечеру, размышлял Йошко. Вдруг он остановился и прислушался: что за черт, кто это хнычет и бормочет?

   Казалось, кто-то лежит в канаве, пьяный или уставший, и стонет: чух-чух-чух-туу! – или что-то в этом роде!

   Не обнаружив никого в ближайшей канаве, Йошко уже было подумал, что все это ему померещилось, как снова в нескольких шагах от него, теперь уже с противоположной стороны, где вообще не было никакой канавы, раздался тот же ропот, тот же стон! Так повторялось несколько раз, и все с разных сторон, неизвестно откуда он шел и непонятно кто издавал эти звуки!

   У Йошко мороз по коже пробежал; не задерживаясь, он поспешил домой, пришел встревоженный, рассказал о случившемся, правда, поглощенный более серьезными заботами, к следующему утру обо всем забыл. Но то, что он услышал вчера, позавчера слышали другие, и вскоре, через день об этом знало все село. Странное явление, повторяющееся каждый вечер, вызвало не только в селе, но и окрест невероятную, невиданную доселе, а для Смуджей и роковую панику.

   Паника, естественно, породила различные слухи, и в первую очередь, слух о том, что в окрестностях объявился черт. Но не он стал для Смуджей роковым – ни у кого из них не было хвоста, а посему появление черта связывать именно с ними повода не было. Не могло им доставить неприятностей, напротив, скорее было выгодно другое истолкование, которое для успокоения простого народа быстро придумал нотариус Ножица. Он, конечно, был недоволен приравниванием нечистой силы к природным явлениям и, перелистав, правда, понапрасну, все свои годовые подшивки журнала «Природа», собственным умом дошел до того, что это якобы чертовское явление объясняется – он упорно настаивал на своем мнении – появлением на полях огромного количества мышей, а возможно, и каких-то неизвестных науке хомяков или барсуков!

   Однако подобное научное объяснение вызвало определенный отклик только у сельской интеллигенции. Простой народ если и слышал о нем, то отнесся к нему с недоверием и единственно в чем эволюционировал, так это, отбросив предположение о черте, остановился на третьей версии, именно на той, которая и стала для Смуджей роковой!

   Суть ее заключалась в том, что якобы безнаказанностью преступления возмутился дух Ценека, а возможно, и Краля, вот они вдвоем или один из них и бродят по окрестностям и вздыхают, не имея возможности ни отомстить, ни рассказать правду; дух Ценека еще требует погребения останков в освященном месте.

   Итак, что следовало предпринять? Естественно, осушить пруд, кости Ценека перенести на кладбище и таким образом избавить село от постоянного страха и снять с него возможное проклятие, да, прежде всего это! Не менее страшным для Смуджей, о чем они вскоре узнали, было и другое: к жупнику с этой целью собиралась пойти целая делегация!

   Смуджи были уверены, что здесь не обошлось без злого умысла их соперника Блуменфельда. Но что они сейчас могли сделать? Правда, Йошко от какого-то железнодорожника со станции уже слышал более разумное и единственно возможное объяснение всех этих глупых и еще более глупо комментируемых народом чудес, и сам как среди своих знакомых, так и вообще, где мог, распространял его, а теперь искал повода все это растолковать и жупнику!

   Но когда такая возможность представилась, – жупник сам пожаловал к нему, – выяснилось, что Йошко опоздал, впрочем, как и следовало ожидать. У жупника уже побывала делегация, и он решил без промедления приступить к осушению пруда.

   Хотя Смуджи и предполагали, что такое со дня на день могло произойти, тем не менее сообщение их поразило. Йошко первым пришел в себя и возмутился: тоже мне делегация, два-три знакомых Блуменфельду человека, в основном пьяницы и пропащие люди! Да и как уважаемый, образованный человек может верить суеверным людям, говорящим, что по селу бродят духи. Это обычное природное явление, к тому же проверенное, дело вот в чем: недалеко, на железной дороге, несколько дней назад начал ходить какой-то паровоз особой конструкции, полученный по репарации. Он-то и издает эти странные, глухие звуки, но даже будь они другими, фактом остается то, что в близлежащих окрестностях эти утробные звуки, как бы доносящиеся из-под земли и приписываемые каким-то духам, можно услышать только под вечер, когда здесь проходит паровоз! Понятно и как они возникают! Земля вследствие долгой засухи пересохла, поэтому она легко поглощает и так же легко возвращает различные звуки; как бы там ни было, чуда никакого нет – это обычное природное явление, которое мог бы объяснить каждый школьник! Если это так, то не первейшая ли обязанность жупника разъяснять и просвещать народ, а не идти у него на поводу, поощряя невежество!

   Йошко разволновался, стараясь повернуть дело в нужное ему русло. Но его голос оставался гласом вопиющего в пустыне, жупник был непреклонен в своем решении.

   О преступлении, совершенном Смуджами, он как уроженец этих мест слышал уже давно, когда, собственно, в него и не верил так, как в последнее время. Но уже тогда решил, если станет жупником, осушить пруд и смыть с церковной земли позорное пятно, оставленное на ней Смуджами, а с себя – упрек, который он слышал уже несколько раз, особенно от Блуменфельда, что, мол, он защищает Смуджей и помогает им скрывать свой грех. Теперь, когда для этого настало время, народное возмущение оказалось на руку. Оно помогло ему выйти из несколько щекотливого положения, в котором он оказался перед Смуджами из-за своего поступка. Не желая с ними окончательно портить отношения, он мог теперь сослаться на народ, требующий этого, да, на сам народ!

   А в таком случае уже не имело значения, основывается ли это требование на суеверии или заблуждении! Сколько раз те, для которых идолом является немецкий паровоз, обвиняли в заблуждении и суеверии самое веру, а вместе с ней и церковь! Впрочем, как только он узнал про паровоз, – а услышал он об этом еще до того, как ему сказал Йошко, – это объяснение показалось ему более правдоподобным, нежели про духов. Но для него было намного важнее доверие народа, решившего обратиться к нему за помощью в вопросе об осушении пруда, пусть и основывая свое объяснение на суеверии. А разве вера народа в высшие силы, в духов, в бога не укрепляла и его веру в церковь и не делала ли и его собственное положение более прочным?

   Рассудив подобным образом, жупник решил настаивать на своем, более того, раз он уже считает себя жупником, то осмелился как жупник, духовный пастырь всех прихожан, поспорить со Смуджами. Так, приняв несколько благообразное выражение лица, полузакрыв глаза, он стал умолять Смуджей простить ему, если его подозрения окажутся безосновательными, но бог – богом, а душа – душой; тяжело душе на этом свете, не говоря уже о том! Поэтому лучше всего Смуджам, если они взяли грех на душу, не ждать, пока осушат пруд и обнаружат труп, а заранее покаяться и во всем признаться как на исповеди, так и перед людским судом!

   Наступила мучительная тишина. Старый Смудж стоял словно вкопанный и пялил на жупника глаза, а молодой от злости только кусал губы. Зато старуха разошлась вовсю. Так вот почему жупник отказывается удовлетворить просьбу Йошко и тем самым отнимает у него кусок хлеба! Потому, что верит клевете, распространяемой против них этим проклятым жидом. Она может чем угодно поклясться, – и она действительно подняла три пальца, но тут же добавила и четвертый! – все, что рассказывают про убийство Ценека и про сокрытие его трупа в пруду, – это только россказни, ложь и глупость! Бог знает, где там на итальянском фронте сейчас гниют кости Ценека!

   Что бы они дальше ни говорили друг другу, как бы ни убеждали, – долго, впрочем, это не продолжалось, – все было напрасно. Жупник, по натуре своей человек слабохарактерный, в душе уже жалел, что подал совет и что вообще сюда пришел, – он замкнулся и вскоре, когда жена позвала Йошко в лавку, воспользовавшись моментом, ушел. Уходя, он выразил надежду, что все произошедшее между ними не повлияет на их дальнейшую дружбу. И даже высказал готовность как-нибудь после, когда волнения утихнут, все же отдать Йошко пруд под сенокос! Но его слова не возымели никакого действия; госпожа Резика проводила его холодно, нарочито громко захлопнув за ним дверь.

III

   То, что было неизбежно вчера, на второй день стало непреложным фактом: жупник приказал убрать на пруду запруды, вода начала спадать, и через пять-шесть дней предполагалось, что ил высохнет и можно будет – если они не обнаружатся раньше – поискать кости Ценека.

   Именно в эти дни у Смуджей наконец появился Панкрац. Выслушав их упреки, он спокойно отвечал, что был на море там-то и там-то и что этот отдых ему ничего не стоил, поскольку он гостил у своего товарища. На самом деле он поехал на море вслед за своего новой симпатией – не той, что была у него весной, – и остался бы там и дольше, если бы вконец не поиздержался. Вернувшись домой, он нашел срочное письмо от Йошко, а хозяйка по договоренности с последним направила его к Васо. Он встретился с Васо, но к рассказанному им серьезно не отнесся, а по определенным вопросам разошелся и во мнении, и все же с первым поездом поспешил сюда.

   Когда Смуджи перестали его упрекать, он выслушал их историю о духах и железной дороге, при этом смеялся еще больше, чем во время беседы с Васо. И совершенно их озадачил, заявив, что вся эта авантюра с извлечением костей Ценека из пруда бессмысленна и что самым разумным было бы принять предложение жупника и во всем признаться! Конечно, поспешил он добавить, речь не идет о признании в убийстве Ценека, тем более Краля. Сказать нужно только о том, что они, поддавшись на уговоры кого-то другого, действительно бросили Ценека в пруд!

   – Как это, как? – не совсем его понимая, всполошились бабка и Йошко. – Разве это в духе его прежних обещаний?

   Панкрац знал, что говорит, обо всем этом он много думал, к тому же консультировался со знакомым адвокатом и ему стало ясно, что простое, огульное отрицание всего, на чем настаивал Васо, только погубит все дело; показаний, подтверждающих вину Смуджей, вплоть до выкрика Мицы, о котором он узнал от Васо, предостаточно, чтобы судьи могли их обвинить в убийстве. Конечно, все бы выглядело иначе, если бы он извлек из пруда кости Ценека – главное и единственное вещественное доказательство вины деда и бабки. Но мог ли он быть уверен, что не оставит там хоть одну кость или отпечатки своих следов, которые – Васо был прав – могли погубить его уже в деле Краля? Еще более важно, пусть бы их устранение и не было связано с опасностью, разве ему самому оно было выгодно?

   Разработанный и предложенный Смуджам план строился – да на чем другом он и мог строиться! – на голом расчете, что для него выгодно, а что нет. Для него ясно было одно: нельзя допустить, чтобы Смуджи были осуждены за убийство, как и нельзя окончательно избавить их от страха за содеянное. И в одном и в другом случае разве не рискует он, потеряв возможность вымогать у них деньги, лишиться и всех преимуществ, которых он добился от них по завещанию? Да что далеко ходить, Йошко уже жаловался Васо на то, как плохо у него идут дела и как дорого ему обходится Панкрац!

   По тем же самым соображениям, по которым Панкрац не хотел помочь с уничтожением костей Ценека, разве он мог их совсем оставить без помощи? Напротив, и сегодня, и в будущем – сегодня, поскольку еще не получил деньги от Йошко за этот месяц; в будущем, чтобы их и дальше получать! – это опять же могло принести ему пользу, если они увидят, что он того заслуживает, заслуживает пусть даже и ценой какой-либо жертвы со своей стороны!

   Итак, герой кралевой ночи, не колеблясь, был готов признать перед судом свое участие в той далекой ценековой ночи. Но естественно, поскольку он собирался преуменьшить ответственность за все это старых Смуджей – а почему бы заодно и не свою? – в свой план Панкрац включил еще одно лицо: человека, уговорившего их, – как он уже сказал, – бросить Ценека в пруд.

   Ха-ха-ха, разве можно найти для этой цели более подходящую фигуру, чем Краль? Его больше нет в живых, и только теперь понимаешь, как хорошо, что его нет. Так вот как было дело: Ценек перед возвращением на фронт с горя напился и, заглянув в лавку, где Смуджи раскладывали купленный товар, захотел добавить, для чего по лестнице полез на полку за ракией. Смуджи принялись его ругать (этим можно объяснить и крики, которые слышал проходя мимо тот-то и тот-то крестьянин), – и, стоя наверху на лестнице, он неловко повернулся, собираясь спуститься вниз, и упал. Упал, ударившись виском о стоявшие поблизости товарные весы, – неплохо придумано, бабуся! – и на глазах у пораженных старых Смуджей, да и самого Панкраца, бывшему всему свидетелем, – умер! К несчастью, в этот момент через открытую наружную дверь ввалился Краль. Он тоже был пьян и искал Ценека, чтобы заключить с ним сделку на рощицу, из-за которой они спорили. Когда же он увидел сводного брата мертвым, то спьяну накинулся на Смуджей, обвинив их в убийстве. Те же, еще не придя в себя, все же смогли заверить его в противном. Краль продолжал настаивать на своем, грозился донести на них, а потом неожиданно повеселел, смекнув, что после смерти Ценека сможет дешево получить его рощу. Более того, попросив Смуджей оказать ему кое-какие услуги (скажем, помочь получить пашню на территории конного завода Васо!), взамен предложил освободить их от заботы о мертвом Ценеке и вместе с Панкрацем – один бы не справился! – бросить мертвеца в поповский пруд!

   Да что же им, потрясенным, перепуганным, оставалось делать? Первый человек, который пришел к ним обвинил их в убийстве Ценека! (А зачем им его убивать, ей-богу, чем мог помешать им этот несчастный?) Да, и они согласились, позволили уже достаточно протрезвевшему Кралю вместе с Панкрацем, пожалевшему их, унести в мешке труп Ценека и бросить его в поповский пруд! Но тут же, спохватившись, поняли, как ужасно они поступили, и старый Смудж кинулся за Кралем. Когда он прибежал в лес, было слишком поздно; Панкрац по настоянию Краля уже схоронил Ценека в иле среди осоки!

   Вот как все было, так можно объяснить и их встречу в лесу, о которой когда-то болтал Краль. Правда, он все это иначе изображал, говорил даже, как несколько дней спустя по указанию Смуджей искал Ценека в городе! Но так он мог рассуждать только по злобе да из желания вынудить Смуджей продать пашню, которую ему Васо, – непосвященный в их дела, – не мог просто так, без решения суда, сразу же отдать! В конце концов, он, видя, что и сам в небезопасности, а пашню еще не получил, взял свои слова обратно и уже все сказанное им раньше представлял как чистой воды вымысел! Разве и не было все именно так до того последнего воскресенья, когда Краль, напившись, снова начал обо всем болтать, да еще при капитане Брати-че, нотариусе и Сереже! Капитан, конечно, джентльмен, если бы ему и пришлось свидетельствовать в суде, наверняка ничего бы не сказал; нотариус трус, он побоится навредить Смуджам, кроме того, он и сам ненавидел Краля за его свидетельские показания в своей тяжбе с Ружей. Эти двое, между прочим, ушли раньше и не могли слышать главное заявление Краля! Мицу можно не брать в расчет, она обещала все отрицать, следовательно, остается Сережа, за которым стоит Блуменфельд. К черту Блуменфельда, сам он ничего не видел, что же касается Сережи, можно со стопроцентной гарантией доказать, как все его показания основаны только на ненависти и желании отомстить за разочарование в ускользнувшей от него возможности стать хозяином!

   На основании всего этого, какое решение мог вынести суд? Об этом Панкрацу даже не требовалось спрашивать у знакомого адвоката. Достаточно было ознакомиться со статьей 306 уголовного кодекса, где ясно говорилось, что самовольное захоронение чьего-либо трупа считается проступком – проступком, а не преступлением – и карается заключением в тюрьму от одного до шести месяцев, но, принимая во внимание статью 261, – Панкрац со знанием дела указал на обе, – даже и это наказание может быть заменено денежным штрафом.

   Денежным штрафом, выплачиваемым к тому же в рассрочку! Ха-ха-ха, как же иначе, как может быть иначе, если твой родственник служит в полиции, кое-какими связями обладает и Йошко, имеются они и у него, Панкраца!

   Да, приобрел он их достаточно, и, конечно, на них, да на том политическом скачке, который он сделал за последние месяцы, в основном и строился его оптимизм. Схлестнувшись еще раз с ханаовцами, он окончательно перешел на сторону орюнашей и, более того, в какой-то степени по своему желанию, а частично под влиянием Васо, стал полицейским осведомителем. Таким образом, будучи человеком, стоящим на страже государственного порядка, разве не мог он, не только он, но и все его близкие, рассчитывать на снисходительность суда в таком пустяковом деле, как случай с неким Ценеком, козявкой среди тысячи таких же козявок, хорватских крестьян? Разве суд не должен подчиняться государственной власти?

   Ха-ха-ха! – смеялся Панкрац, чуть ли не потирая от удовольствия руки, когда объяснял все это бабке и Йошко, умалчивая только о своей осведомительской службе.

   Что касается бабки, то ее особенно и не требовалось убеждать. Его план ей понравился хотя бы уже потому, что в нем не фигурировала ее самооборона, в чем когда-то усомнился Панкрац, не поверив, что во всем виноваты весы. Хуже, намного хуже обстояло дело с Йошко.

   Действительно, он жаловался Васо на плохие доходы и на свои обязанности по отношению к Панкрацу, не раз намекая родителям, что следовало бы эти обязательства в завещании ограничить первоначальной суммой. Повод для этого был. Поскольку к нему от Мицы перешли лавка и трактир, следовало это оговорить или при составлении нового документа, или внести изменения в старый. Но после сообщения Васо об осведомительской деятельности Панкраца его требования проявились в еще более резкой форме, ему уже было недостаточно свести содержание Панкраца к прежней сумме, нет, необходимо было ее уменьшить! Разве теперь Панкрац как осведомитель не имеет дополнительные и наверняка немалые доходы, так почему же тогда он по-прежнему висит на нем и почему эту помощь не уменьшить вдвое?

   Правда, и в этом он не мог не согласиться с бабкой, пока существует опасность, связанная с делом Ценека, Панкрац нужен им, и не время сейчас об этом говорить. Но, даже принимая во внимание эту опасность и их заинтересованность в Панкраце, он не мог поступиться; более того, на эту опасность он смотрел прежде всего с точки зрения своего плана.

   Со своей стороны, он отчетливо сознавал, что для него было бы лучше как раз противоположное тому, к чему в своем плане откровенно стремился Панкрац: целесообразнее было раз и навсегда решить вопрос о Ценеке, ибо в таком случае он мог бы больше не беспокоиться ни за своих родителей, ни за свой престиж. Простое же отрицание всего – глупо, в этом и он никак не мог согласиться с Васо. Правда, и таким образом можно было ликвидировать дело Ценека, но нельзя же допустить, чтобы его родители были осуждены за убийство! На такую жертву он, разумеется, не мог пойти; оставалось, следовательно, только то, чему так противился Панкрац, – уничтожить кости Ценека. Поэтому, хотя он и сам сомневался в возможности успешного осуществления этой затеи, втайне признавая обоснованность составленного Панкрацем плана защиты, со всей страстью и изощренностью настаивал на извлечении костей Ценека из пруда.

   Все его усилия, естественно, были напрасны; по тому, как вела себя мать, он понимал, что Панкрац со своим планом все больше вырастает в ее глазах, но именно это не отвечало его желаниям и намерениям. Не в силах скрыть раздражения, он внезапно повернулся к Панкрацу и ехидно спросил, сколько он от них потребует за свою новую услугу?

   Вопрос затронул самую суть того, что было для них главным и что они так тщательно друг от друга скрывали; распря перешла от обсуждения вопроса о Ценеке к вопросу о деньгах.

   Панкрац спокойно и с некоторым недоумением сказал, что ничего не требует. Но тут же все-таки добавил, что ожидает выплаты содержания за этот месяц, деньги ему очень нужны, он остался без гроша и даже на дорогу, торопясь к ним, вынужден был занять у Васо.

   Да, деньги на очередную поездку к морю! – набросился на него возмущенный Йошко. – И все должен оплачивать он, а о своих доходах в полиции, где устроился в качестве осведомителя, Панкрац ни словом не обмолвился! Так больше продолжаться не может!

   При этом его выпаде Панкрац действительно оторопел: он всего ожидал от Йошко, только не того, что он может проведать о его осведомительской службе! Естественно, он стал отрицать это и, быстро смекнув, какую выгоду мог извлечь для себя Йошко, убедившись, что он служит в полиции, решительно потребовал от бабки показать ему завещание, не изменили ли его случайно в угоду Йошко!

   Это, конечно, только подлило масло в огонь. Йошко, правда, не очень противился тому, чтобы бабка его показала, но когда она в присутствии Панкраца опровергла существование какого-то нового завещания, ему показалось, тем самым мать хотела сказать, что вообще никакого нового, такого, которое бы отвечало его интересам, никогда и не будет! Он разволновался еще больше и, забыв о всякой дипломатии, открыто заявил, что больше не может выдержать обязательств, взятых им по отношению к Панкрацу в таком размере и на такое неопределенное время, как это записано в настоящей бумаге. Даже за этот месяц не в состоянии выплатить сумму, получаемую Панкрацем до сих пор. И вообще, что это значит? – он говорил, никого, кроме себя, не слыша, – ни мать, ни Панкраца; Панкрац больше не ребенок и раз уж стал осведомителем, пусть им и остается да подыщет еще какой-нибудь заработок, чтобы мог сам себя содержать и оплачивать свое учение! Впрочем, поскольку нет никакого секрета в его нежелании учиться, зачем ему вообще образование, пусть лучше найдет себе работу, да хоть в той же полиции по рекомендации Васо устроится писарем!

   И этот его совет был дан не без ехидства; сам он, то ли вследствие разочарования, пережитого им в Белграде, то ли из-за купеческого оппортунизма, заискивающего перед новой республиканской средой, превратился за последние месяцы в ярого хорватского оппозиционера. Поэтому переход Панкраца к орюнашам и его осведомительскую службу считал позором и признаком мягкотелости.

   Выслушав все это, Панкрац в ответ только рассмеялся; он и вправду ничего не учил, поэтому-то у него и было время; что же касается службы в полиции, то здесь он действительно, но уже со степенью доктора намеревался остаться навсегда. Впрочем, какое значение это имело сейчас? Сейчас это ничего, кроме смеха не вызывало! Не смешно было лишь то, что Йошко проговорившись раньше времени, дурак, о содержании и о завещании, тем самым выдал себя. Тут следовало принять серьезное выражение лица и заявить протест! Что Панкрац и сделал и в конце концов откровенно признался, что предлагаемый им план защиты перед судом он ставит в зависимость от выполнения Йошко всех его обязательств по отношению к нему в том виде, в каком они существовали до сих пор. За этот месяц он тоже обязан заплатить ему полную сумму, иначе сам будет сносить всю ответственность!

   Вот как, дошло уже до шантажа! – покраснев, словно рак, рассвирепел Йошко, кто знает, сколько бы времени еще продолжалась эта распря, не положи ей конец раздраженная сверх меры госпожа Смудж.

   Вероятно, и ей бы не удалось это сделать, если бы не пришел на помощь старый Смудж, переключив внимание всех присутствующих, в том числе и ее, на себя. В продолжение всей перебранки он сидел, съежившись, в углу и молчал. Сейчас к нему подошла жена и спросила его мнение о плане Панкраца.

   В комнате было темно, и лицо старика не удалось: разглядеть.

   Госпожа Резика нагнулась, заглянула ему в лицо, снова чуть распрямилась, подбоченилась и не без удивления спросила, что это с ним?

   Старик дрожал всем телом, а в глазах стояли слезы. Они стекали вниз, и он, всхлипывая, дребезжащим голосом проговорил: лучше, по его мнению, во всем, что касается Ценека, признаться; вину за убийство он бы взял на себя! Он стар, болен, долго не протянет, поэтому ему все равно!

   Вот еще, глупости! Правда, в минуту слабости, не видя другого выхода, госпожа Смудж и сама иногда думала, что в худшем случае старик должен был вину, о которой сейчас говорил, взять на себя. Конечно, этого она никогда не допустила бы, тем более теперь, когда появился великолепный план Панкраца! Поэтому старая и рассердилась на мужа, но ее недовольство быстро перешло в заботливое участие, и она с помощью Йошко уложила его в постель.

   Вскоре начался ужин. Но ни во время его, ни после из-за каких-то посетителей, оставшихся у них пьянствовать заполночь, Смуджам больше так и не удалось в этот вечер продолжить свой спор и прийти к какому-либо соглашению.

   Все же вечер прошел не впустую. Пока Йошко занимался посетителями, бабка взялась за Панкраца, она клялась без его ведома ничего не изменять в завещании. Со своей стороны, просила его быть осторожным и хотя бы некоторое время не беспокоить Йошко своими просьбами. Да, дела действительно идут не лучшим образом, – а все проклятый Блуменфельд со своими сплетнями, – к тому же они лишились доходов, которые раньше приносил им городской дом! Да разве он не видит, сколько хлопот доставляет им и старик, так зачем же в это трудное для них время затевать свары!

   Выходит, как Панкрац ни сопротивлялся, она склонялась к уменьшению ему содержания, тогда как он заслуживал его увеличения? Тем не менее, учитывая доходы, поступающие от службы в полиции, и считая свою уступку новой услугой, которая будет оплачена позднее, он смягчился и заявил о своем согласии на уменьшение содержания до прежних размеров. Но ни о каком ограничении срока выплаты, как и о том, чтобы Йошко не заплатил ему полностью за этот месяц, не хотел и слышать.

   Разумеется, добившись только частичного успеха, Йошко остался недоволен. Впрочем, когда он на минуту заглянул к ним и они сообщили ему об этом, он промолчал; выругавшись про себя, он снова вернулся в трактир.

   Так окончательное решение вопроса было отложено на завтра. Но это завтра уже с раннего утра началось для них не лучшим образом. От кого-то из крестьян они узнали, что Блуменфельд, прослышав о приезде Панкраца, еще с вечера выставил вокруг пруда охрану во главе с Сережей, и люди простояли здесь всю ночь. Причина была ясна – он опасался, как бы Панкрац ночью ни выкрал останки Ценека! И так будет продолжаться до тех пор, пока не найдут скелет Ценека!

   Впрочем, известие было плохим только для Йошко; действительно, услышав о нем, он рассвирепел так, что снова ничего не захотел обсуждать ни с матерью, ни Панкрацем. Да если бы и захотел, – а наедине с матерью он все же готов был побеседовать, – сделать этого не смог, ибо лавку уже с самого утра, – чего уже давно не случалось, – осаждали посетители; люди, несомненно, приходили удовлетворить любопытство.

   В довершение ко всему вскоре после полудня неожиданно прикатил на автомобиле какой-то доселе им неизвестный закупщик коней, итальянец. Он еще в городе договорился встретиться здесь с карликом Моргуном, тем самым торговцем свиньями, смотревшим когда-то в трактире кино шваба и волочившимся за молодухами, а до этого пившим и ругавшимся с Кралем. Поскольку того еще не было, а итальянец приехал слишком рано, то у него осталось время пообедать, что он и сделал.

   Он пообедал, впрочем, как и все остальные. Потом все разошлись кто куда; Йошко в лавку, его жена на кухню, бабка в огород, Панкрац пошел спать, и здесь, в хозяйской комнате, которую ему отвели как уважаемому гостю, он остался один. Один, не считать же за общество старика, сидевшего напротив него по другую сторону стола?

   Это был старый Смудж. Не в силах заснуть он сидел сгорбившись, перебирая пальцами на коленях, думал бог весть о чем. Может, о том, что сегодня утром произошло между ним и его женой?

   А случилось вот что: жене, которая, пытаясь доказать всю бессмысленность любого признания в убийстве, начала с ним этот разговор еще лежа в постели, он заявил о своем желании переговорить обо всем с нотариусом Ножицей. Для чего, кому это нужно? – тут же набросилась на него жена, и не успел он объяснить, как пришли крестьяне с известием об охране пруда, людьми Блуменфельда, более того, они сказали, что нотариус со своей молодухой, с которой обвенчался в прошлое воскресенье, утренним поездом уехал в город. На этом тем не менее разговор между ним и женой не закончился! Еще долго он выслушивал, как она вдалбливала ему в голову план защиты Панкраца, но в конце концов повторил то же, что уже сказал вчера вечером! Тем самым разозлил жену так, как этого уже давно с ним не случалось; и сам же стал переживать, чуть снова не расплакался и не об этом ли думал сейчас?

   Да, именно об этом и о многом, многом другом, что – не только вчера или позавчера, но вообще в эти дни – ужасным кошмаром нависло над ним.

   Он думал, молчал, перебирал пальцами, и, естественно, итальянцу, принадлежавшему, как говорится, к болтливой нации, стало скучно. О чем бы он ни заговорил, ему или совсем не отвечали, или давали односложный ответ; поэтому он сидел, курил сигарету за сигаретой, пока его взгляд через полуоткрытую дверь спальни не упал на кларнет, висевший на том же самом месте над полочкой, только теперь он был освещен лампадкой. Итальянец спросил старого Смуджа, кто в этом доме играет, и попросил разрешения посмотреть кларнет. Затем принес его в комнату и тем вывел старика из оцепенения, заставив его разговориться; беседа увлекла обоих.

   Смудж оттаивал медленно. На вопрос, кто в доме играет, он, хотя и оживился, все же ответил вяло: это, мол, он давно, когда еще не страдал астмой, играл в оркестре народного театра. Когда же итальянец, немало удивленный таким ответом, объявил себя страстным кларнетистом и, принеся кларнет, продолжал с воодушевлением говорить о музыке, тогда в старом Смудже словно что-то всколыхнулось, в глазах появился блеск, а голос приобрел окраску и живость, будто сама молодость вернулась к нему! Да, в театре он был кларнетистом, – гордо повторил он, – какие только партитуры не сыграл на этом самом инструменте! Ах, и не мало! – всего Верди, «Сельскую честь», «Фра Дьяволо» и самого Вагнера! Кх-а, – закашлялся он и прислушался к теплым и удивительно чистым звукам, которые итальянец, протерев мундштук, извлек из инструмента, и на его глаза навернулись слезы, он уже не верил, что все это было! А ведь было – тогда он еще был молод, и время было прекрасное и незабываемое, единственно, что сейчас его связывает с прошлым – это кларнет! Но о чем это итальянец спрашивает – в первое мгновение ему показалось, что он ослышался, но затем вздрогнул, уставившись на того, – спрашивает, не продаст ли Смудж кларнет?

   Действительно, итальянец именно об этом его и спросил и тут же пояснил; у него дома есть свой кларнет, но тот не так хорош, как этот, а поскольку Смудж из-за астмы все равно не может играть, то он готов его купить. Три сотни! – сказал он и тут же выложил деньги на стол; брат брату лучше бы не мог заплатить, ну что, согласен ли он?

   На ресницах у старого Смуджа еще не высохли слезы. Одна из них сейчас скатилась по щеке, но, не замечая этого, он с тревогой смотрел на итальянца затем перевел взгляд на кларнет, потом снова на деньги. Кх-а, продать его? – выдавил он наконец из себя и потянулся за инструментом. Его начал душить кашель, и он убрал руку, огляделся вокруг, нет ли поблизости жены, хотел спросить у нее, как быть? Но никого он не увидел; слышно было только, как в лавке орудует Йошко да как зевает в бывшей комнате Мицы Панкрац, а на кухне звякает посуда, которую мыла жена Йошко; все были поблизости, не было только жены! Ну и что, разве не советовала она ему продать кларнет?

   Кх-а? – он еще сомневался, но взгляд все чаще останавливался на деньгах, и теперь уже его руки тянулись не к инструменту, а к бумажкам. Он даже их взял, свернул пополам, не решаясь сделать окончательный выбор, наконец: – Кх-а, хорошо! – и положил деньги в карман! Пусть кларнет будет у итальянца, сам он все равно не может играть, а в доме нет денег!

   Итальянец, повеселев, тщательнее протер носовым платком мундштук, зажав инструмент между коленями, затем приложил его к губам и начал играть. Он играл и играл; играл живо, пальцы словно росли, раздувались щеки, мелодии лились, лучезарные, страстные, такие, которые и впрямь могут вызвать прошлое из небытия!

   Только ли прошлое? Облокотившись на стол, старый Смудж слушал, не шевелясь, словно завороженный. Он ничего, кроме кларнета и итальянца, не видел перед собой, но о чем он думал и что чувствовал, если из глаз, уже давно высохших, снова брызнули слезы? Брызнули безудержно, залили все лицо, упали на стол, голова еще больше склонилась, и раздалось громкое безутешное рыдание – так плакать могут только дети; когда же рыдают взрослые, пусть и состарившиеся уже мужчины, слышать во сто крат мучительнее!

   Итальянец отнял кларнет от губ, он был смущен: что это случилось со стариком? Во время его игры из кухни пришла и остановилась в дверях жена Йошко. Прибежала сюда с полным фартуком тыквы для свиней и госпожа Резика. Несколько раньше, когда итальянец еще играл, в комнату заглянул Йошко, бросив всех в лавке и прикрыв за собой дверь. По дороге он чуть не налетел на Панкраца, который не спеша вошел, позевывая и протирая глаза. Все, кроме него, который только ухмылялся, глядя на происходящее, находились в полной растерянности, не зная, что предпринять, не понимая, что это опять стряслось со старым? Итальянец им объяснил, что он купил у старика кларнет за триста динаров, и, возможно, тот об этом пожалел. В таком случае, – он обращался только к Смуджу, – он готов ему тотчас вернуть инструмент! Но нет, минуту помолчав и как-то весь съежившись, завертел головой старый Смудж. Отчего же тогда он плачет? – госпожа Резика высыпала куски тыквы прямо на пол, подошла к нему и, недовольная тем, что вынуждена обращаться с ним, как с ребенком, стала вытирать ему фартуком слезы.

   Старый Смудж снова ничего не объяснил. Все уже прошло! – пробормотал он, и блеск в его глазах погас, лицо сморщилось и омертвело, превратившись в меланхолическую маску какой-то тупой боли и пережитого потрясения, а может, и смерти!

   Но через несколько минут это лицо застыло от ужаса; ужас отразился и на лицах всех остальных, по крайней мере, на лице Йошко и госпожи Резики. До них донесся сначала из лавки, а затем и из трактира голос Моргуна. Теперь он появился здесь и, глядя на итальянца и беспрестанно моргая, без обиняков сообщил, что найден скелет Ценека.

   – Да, найден! – продолжал он тише, оттесненный Йошко в угол комнаты. Полчаса назад Сережа, бродя по илистому дну пруда, вдруг заметил, как на него из осоки пустыми глазницами смотрит череп мертвеца! Он кинулся туда и вместе с черепом откопал весь скелет, а с ним и сгнившие остатки чего-то похожего на мешок. Все село теперь гудит, утверждая, что это Ценек и что Смуджи бросили его в пруд; бросили крещеную душу! Людей охватил ужас, они проклинают Смуджей, более того, некоторые считают, что их дом следует сжечь! Между тем жупник, присутствовавший при поисках, успокаивает народ и говорит, что дело надо передать в суд! В суд, хи-хи, стоя на пороге своей лавки, удовлетворенно потирает руки Блуменфельд; действительно, до чего же мерзкая морда у этого жида, как он радуется чужой беде!

   Рассказав все это, коротышка Моргун подчеркнуто вежливо попрощался с Йошко, бывшим своим работодателем, сел в автомобиль, куда несколько раньше забрался итальянец с кларнетом, и оба укатили.

   Смуджи остались одни. Жену Йошко отослал в лавку, а они трое – госпожа Резика, Йошко и Панкрац – в присутствии безмолвного Смуджа некоторое время растерянно переглядывались, а затем, сознавая что для принятия окончательного решения не может быть никаких отсрочек, уже намного быстрее и без всяких препирательств все обсудили. Говорил в основном Панкрац, и то, что он предлагал вчера вечером, повторил и сегодня: учитывая, что действовать нужно быстро, не исключено, что может нагрянуть толпа (во что он, правда, и сам не верил), необходимо было, чтобы он и бабушка тотчас с первым поездом уехали в город и остались там у Васо до послезавтра, а затем, – поскольку завтра воскресенье и учреждения не работают, – пошли в суд и сделали заявление. Конечно же, – он повернулся к Йошко, – все зависит от него! На всякий случай, преградив ему путь к отступлению, он показал на часы, из чего стало ясно, что до отхода поезда осталось меньше часа.

   Йошко, мрачный, с увлажненными глазами, словно и сам недавно плакал, смотрел в окно на дорогу, на которой автомобиль итальянца оставил широкие, рубчатые следы. При напоминании Панкраца он вздрогнул и взгляд его задержался на отце. Ему показалось, он понял, отчего тот плакал, продав свой кларнет. И ему вспомнилось его славное прошлое, когда он, как настоящий господин, владел тремя автомобилями. Но то, что отец плакал и вчера вечером, когда о кларнете не было и речи, и советовал во всем признаться – не могло ли это означать, что он разгадал коварный замысел Панкраца и хотел на будущее оградить его от нежелательных последствий! Но как, принеся себя в жертву? Нет, только не это! – отогнал от себя эту мысль Йошко и, поскольку, во-первых, не хотел волновать отца, а, во-вторых, в этот критический момент у него не было другого выхода, и, наконец, в будущем все еще могло измениться, он едва слышно согласился и с планом Панкраца, и с его требованиями. Согласившись, он только предложил, чтобы в город с Панкрацем вместо матери поехал отец.

   И вправду, опасаясь за него (особенно сейчас, когда старик не написал еще более или менее приемлемого для него завещания), Йошко сослался на плохое самочувствие отца. Здесь ему, – сказал он, – пришлось бы слишком много волноваться (не исключено, что он в чем-то и признается!), поэтому будет лучше, если он останется в городе, предположим, у Васо. А бабушка, чтобы не бросился в глаза их внезапный отъезд, может отправиться в город завтра.

   И бабка и Панкрац не возражали. И все тут же принялись за дело: Йошко пошел выдать Панкрацу деньги, затем вместе с ним стал запрягать коней, бабка собирала старого Смуджа в дорогу. Сделать это было нелегко и из-за того, что он капризничал, не желая никуда ехать, и вообще из-за его неповоротливости. Госпожа Резика помогла ему одеться, продолжая при этом наставлять, давая старые и новые советы, подбадривая его, говоря, что завтра приедет и сама. Наконец, забыв в спешке сменить жилет, в кармане которого остались деньги, полученные за кларнет, сунула туда конфеты для сына Васо. К этому времени бричка была готова, там уже сидел Панкрац, бабка с помощью Йошко впихнула в нее и деда. Так все они двинулись в путь: трое в бричке – Йошко правил, – она же шла рядом, провожая их до дороги. Когда они выехали на главную дорогу, госпожа Резика на минуту остановила бричку.

   Вдалеке показались жандармы, но поскольку они шли с противоположной стороны села, то наверняка направлялись сюда не из-за них. Все же госпожа Резика вовремя спохватилась и, велев им остановиться, подошла к Панкрацу. Тихо, с опаской поглядывая на людей, которые вместе с женой Йошко за ними с любопытством наблюдали, стоя в дверях лавки, она спросила, что ей в случае необходимости говорить жандармам?

   Панкрац усмехнулся, а затем совершенно серьезно посоветовал ответить, мол, она ничего не знает, кроме того, что он и старик поехали в город, чтобы сделать в суде заявление обо всем, что им известно о смерти Ценека.

   Бабка, недовольная, злая, плотно сжала губы и разомкнула их только для того, чтобы прикрикнуть на мужа, который попытался выйти из брички. Затем Йошко, окончательно потеряв терпение, ударил кнутом, крикнул жене, что скоро вернется, и бричка оставила перекресток позади.

   Пыль поднялась такая, что вмиг поглотила и коней, и бричку с людьми, как некая мифическая туча – окаянных грешников.

IV

   Ехали они очень быстро, молча, и прибыли на станцию в последнюю минуту. Поезд уже подходил, это был тот самый несчастный немецкий! Чух-чух чух-туу! – действительно вдоль колеи по лугам полз какой-то хриплый, глухой шум. Услышав его, Панкрац усмехнулся и побежал за билетами, вернулся как раз к поезду. Вместе со старым Смуджем они вошли в вагон; Йошко снова помог отцу подняться, затем поцеловал ему руку и пожелал доброго пути. Не попрощавшись с Панкрацем, возвратился к бричке, развернулся и, не желая общаться с начальником станции, пытавшимся с ним заговорить, двинулся обратно.

   Он поехал назад, а они вдвоем – дальше и, за всю дорогу не проронив ни слова, прибыли в город. Там сели в трамвай – старый Смудж не хотел платить за фиакр – и скоро были у Васо.

   Они застали его дома, когда он отчитывал жену, которая, – вероятно нервничая из-за отчаянно оравшего в другой комнате ребенка, – гладя его выходные брюки, немного их подпалила. Увидев Панкраца с тестем, которые вошли в комнату, удивительно безвкусно обставленную, он от удивления вытаращил глаза и раскрыл рот. – В чем дело? Зачем ты приехал? Что все это значит, – не отрывая взгляда от тестя, спрашивал он у Панкраца.

   Панкрац, не дожидаясь приглашения, бесцеремонно развалился на диване, предоставив тетке Йованке попытаться, увы, безуспешно, что-то выведать у отца. Только позднее, по настоянию Васо, он объяснил, что случилось, к какому решению они пришли, почему приехали сегодня, а бабка прибудет завтра.

   – Именно у меня? – пришел в ужас Васо, услышав, что старик должен остаться у него несколько дней. – Но позволь, ты забываешь, что я полицейский чиновник! Как это тебе могло прийти в голову!

   Панкрац догадывался, какой прием им может оказать Васо, но был даже рад, потому что мог хоть в малой степени отомстить за то, что тот выдал его Йошко. Васо дал ему честное слово, что о его секретной службе никому из родственников не обмолвится ни единым словом! Теперь же он лишь рассмеялся.

   – Не мне, а Йошко! Да и как могло быть иначе?

   К кому я его должен был привезти, у кого завтра остановится и старая? Не могу же я их взять к себе…

   – У тебя довольно большая квартира, есть и диван.

   – Это так, но сейчас хозяйка делает ремонт, ей не до гостей, – снова солгал Панкрац, та навела в квартире порядок еще во время его пребывания на море. У него была иная причина не приводить никого к себе. Хозяйка на днях должна была уехать, а возможно, уже уехала к кому-то из родственников, этим обстоятельством он намеревался в полной мере воспользоваться, чтобы от души насладиться с молодой служанкой, оставшейся дома, с которой у него давно была тайная связь!

   – Ну и что из того? – все больше возмущался Васо. – Здесь тоже завтра не будет никакого порядка! – Васо окинул взглядом комнату, точно сейчас в ней все было убрано! – Завтра я иду в гости, целый день нас не будет дома! Мой коллега делопроизводитель (он назвал его имя) отмечает свое повышение по службе! Кто вас будет кормить?

   – Это только завтра, и то, наверное, не целый день! Впрочем, утром приезжает старая, она сможет ему что-нибудь приготовить, да и служанка могла бы это сделать, надеюсь, ее ты не берешь с собой? Чего ты так боишься? – Панкрац встал, скрестив на груди руки.

   – Боюсь? – помрачнел Васо. – Дело не в страхе! Просто это не очень удобно! Вы решили, хотя я был против, во всем признаться, и если узнают о вашем пребывании у меня, скажут, что я с вами заодно! Кроме того, уехали вы внезапно, жандармы об этом могут сообщить в полицию, хорошая же каша заварится! Гм, очень умно, так же, впрочем, как и ваше решение во всем признаться!

   Панкрац промолчал, в его плане защиты отводилось место и Васо. Вместо ответа он поучающе сказал:

   – Умно признаться – всегда лучше, чем глупо все отрицать! Впрочем, – ехидно добавил он, – бывают и глупые признания, ты, к примеру, не сдержал своего честного слова!

   – Что ты имеешь в виду? – оскорбился Васо.

   Панкрац взглянул на деда, сидевшего на стуле, куда его посадила дочь, сама направившись в другую комнату, к ребенку. И подумал: стоит ли говорить при нем? Но дед был так подавлен, что среди окружавших его предметов нельзя было сыскать вещь более безучастную, чем он. Поэтому Панкрац продолжил, несколько смягчив тон:

   – Ты знаешь, о чем я говорю! Ты разболтал обо мне Йошко! О той секр… Не понимаю, зачем это тебе было нужно?

   Впрочем, Панкрац понимал, для чего Васо это сделал. В душе Васо считал, что превращение, случившееся с Панкрацем, произошло не без его влияния, поэтому не преминул похвастаться своим успехом перед Йошко! В этом, естественно, он не хотел признаваться; впрочем, то, что для Панкраца было главным, он Йошко не рассказал, поэтому сейчас и возмутился:

   – Извини, я ему сказал, что ты так поступаешь исключительно по убеждению! Да и этого бы он не узнал, если бы не вывел меня из равновесия неожиданной приверженностью ко всему хорватскому – и ею он хвастает именно тогда, когда ему необходима протекция в суде! Вот я и поставил тебя в пример.

   Панкрац еще откровеннее усмехнулся. Ставить его в пример, да еще говорить, что действует он исключительно по убеждению! И Васо полагает, что Йошко ему поверил! Ему стало смешно, но, вспомнив, что практически ничего не потерял, у него пропало всякое желание продолжать, и, зевнув, он только сказал:

   – Он делает на это ставку. – И стал оглядываться вокруг, ища свою шляпу, все ему уже наскучило, да и оставаться не имело смысла! Он еще надеялся встретиться в кафане с друзьями и договориться о какой-нибудь попойке. Поэтому, взяв шляпу, торопливо добавил: – Ну, мне пора! Я должен у одного коллеги взять лекции! Приду завтра в полдень: если тебя не застану, будет бабка.

   Васо насупился и замолчал. Какое-то время он колебался, не зная, стоит ли продолжать, затем раздраженно заговорил: разве в самом деле Панкрац не мог бы взять к себе деда, а завтра и бабку? Если они останутся у него, то и он будет вовлечен в аферу, а к чему это? Йошко так захотел? Тот самый Йошко, – он обрушился на него, хотя уже стал подумывать, не подложил ли ему Панкрац из вполне понятного чувства мести свинью, – тот самый, который до сих пор не выплатил ему остаток обещанной платы за квартиру, и кто единственный виноват в том, что он скитается по чужим квартирам, когда мог бы иметь свой дом! Нет, Панкрацу следовало быть умнее и понять это! – он поджал губы, опустил голову, глядя на него исподлобья.

   На самом деле, что касается несполна выданных денег, то Йошко при их последней встрече договорился с ним возместить их, предоставив возможность собрать весь урожай с той земли, которую Васо пока не мог у него выкупить, но которую Йошко этим летом все же позволил ему обработать, часть урожая уже лежала у Васо в амбаре. Об этом Панкрац не знал, впрочем, это его и не интересовало, его сейчас занимало нечто совсем иное.

   – Послушай, Васо! – сказал он, на минуту отложив в сторону шляпу. – Если ты боишься даже принять у себя стариков, чего вообще от тебя можно ожидать? Конечно, ты отнюдь не второй человек после короля, теперь ты, несомненно, в этом убедился и сам! Тем не менее твоя помощь, замолвленное тобой словечко, твои показания, я уже не говорю о твоих политических связях, могли бы принести пользу, в конце концов, ты же служишь в полиции! Мы никогда, правда, не говорили об этом, но делу уже послезавтра – если не раньше! – будет дан ход, так скажи, что ты намереваешься делать? Не думаешь же ты, что это дело может миновать тебя, как река Сава гору Слеме, независимо от того, будут старики жить у тебя или нет? В лучшем случае, можешь быть приглашенным свидетелем!

   Поначалу Васо несколько растерялся, а затем выпалил:

   – Я ничего не знаю и не хочу знать! Достаточно того, что со мной не считались там! Чего ты хочешь? Наверное, чтобы я пошел вместо них, тем самым выдал себя и шефу полиции, и самому королевскому наместнику?

   – Нет, только не ему! – улыбнулся Панкрац и всерьез пояснил: – Речь идет не только о них, но и обо мне! Твоем политическом единомышленнике! Но сейчас не время об этом рассуждать, – Панкрац вспомнил, что его приятели могут разойтись из кафаны на свидания, – на сегодня достаточно! Вот только еще что! Думаю, это мы можем друг другу доверить, в этом ты со мной согласишься: вершатся и более крупные дела, на которые полиция не только смотрит сквозь пальцы, но и сама в них участвует, и для нее, и для наших коллег дело Ценека, какого-то ничтожного Ценека – сущий пустяк! Оставь, дорогой мой, плоха была бы та власть, и полиция, и суды, и друзья, которые из-за таких пустяков жертвовали бы своими людьми и не могли бы закрыть глаза на наше дело! Да ты это уже и сам испытал! Наверное, хорошо помнишь, как удачно завершилась весной твоя афера на конном заводе!

   Васо едва заметно усмехнулся, но тут же помрачнел.

   – Позволь, но дело Ценека и то, на заводе, все же не одно и то же!

   – Разумеется, не одно и то же! Но с нашей точки зрения, с точки зрения представителей власти, интересы государства, за чей счет ты провернул аферу, наверное, стоят выше, чем забота о какой-то исчезнувшей хорватской крестьянской душонке, которая к тому же сегодня наверняка была бы на стороне республиканцев!

   – Но все, что я делал, делал во времена Австро-Венгрии, я разорял ее!

   – Ну да, с золотым яблоком, которое нес за императором в Пеште! А то, что было потом, делалось во имя созидания сегодняшнего государства! Оставим это, ха-ха-ха! – Панкрац сдерживал себя, чтобы не перейти меру, и без того им уже нарушенную; он снова потянулся за шляпой. – Следовательно, как я сказал… ну, а ты куда? – внезапно обратился он к старому Смуджу.

   Старый Смудж поднялся, посмотрел вокруг невидящим взглядом и пробормотал:

   – Пойду и я!

   – Куда?

   Смудж также взял со стола шляпу, но тяжелый, удушливый кашель не позволил ему сдвинуться с места.

   – Кх-а, кх-а! – только и слышно было его покашливание, и, кажется, он пробормотал еще что-то о гостинице, вроде бы собираясь туда пойти.

   – Только этого не хватало! – Панкрац выхватил у него шляпу и, рассердившись, повернулся к Васо. – Может, тебя устроило бы, чтобы он там разболтал обо всем, он и без того хочет во всем признаться! Никуда ты не пойдешь, останешься здесь! – прикрикнул он снова на деда и протянул тетке, которая опять появилась в комнате, его шляпу. – На, и не давай ему больше!

   Тетка Йованка выходила из комнаты не только для того, чтобы успокоить ребенка, но и из-за того, что опасалась гнева мужа. Уняв мальчика, она все же набралась храбрости вернуться сюда и заступиться за отца. Не взяв у Панкраца шляпу, она подошла к Васо и нежно погладила его по плечу:

   – Пусть будет так, Васица, как говорит Панкрац! Хотя бы до приезда мамы!

   Васо грубо оттолкнул ее локтем.

   – Что ты лезешь не в свое дело? Позаботься лучше о моих брюках! И вон, посмотри-ка, – их взгляды устремились в одном направлении, – ребенок у тебя вылез из кровати!

   Действительно, в комнату притопал толстощекий, голенький карапуз с головой, распухшей, вероятно, от водянки, полная копия Васо. Это был его сынуля Душан. Только что в другой комнате он клянчил у матери конфеты, а сейчас прямо направился к деду и, говоря на кайкавском диалекте,[25] потребовал их у него.

   Дед заметил его, но слишком сильно кашлял, чтобы конфеты, специально для него присланные бабкой, мог сразу же ему отдать. Тут Васо, подойдя ближе и отругав жену за кайкавский выговор ребенка, увел его от деда.

   – Каких конфет ты просишь у него, Душан! Это нехороший дед, он оставил тебя без дома, а ты мог бы, когда подрастешь, его иметь!

   Малыш на мгновение замолк, широко раскрыв глаза, он смотрел на отца, затем ударил деда по рукаву.

   – Нехороший дед! – пролепетал он, но едва он это выговорил, как дед, продолжая кашлять, вытащил из кармана кулек, ненароком пощекотал им мальчика по шее и надтреснутым голосом выдавил из себя:

   – Кх-а! Это тебе от бабушки!

   Ребенок жадно схватил кулек, надулся на отца за то, что тот его обманул, а Панкрац, заранее зная о бабкиных конфетах, усмехнулся не без иронии.

   – Оказывается, не так уж и плох дед! Добрый дедушка, ха-ха! За эти конфеты, может, ты разрешишь ему переночевать? – И уже стоя в дверях и взявшись за ручку, чтобы выйти, остановился.

   Дед же в это время направился к дочери, умоляя ее дать шляпу. Васо подошел к нему и насильно заставил сесть на стул.

   – Что ты выдумываешь! – закричал он на него, несколько смягчившись. – Не зверь же я выгонять тебя, когда ты уже здесь! – И, не удержавшись, добавил: – Если бы ты меня в свое время слушал, то в твоем распоряжении был бы сейчас целый дом, а не только постель; но тебе жиды были дороже!

   Очевидно, едва дождавшись этого, старым Смуджем завладела его дочь. Она уверяла, что муж ничего плохого не хотел сказать, уговаривала перейти на диван. И повела туда, но что такое, неужели снова слезы стояли в его глазах? Панкрац по-настоящему не разглядел и, уже не прощаясь, закрыл за собой дверь.

   Удовлетворенно насвистывая сквозь зубы, он поспешил в кафану, нашел там друзей и договорился провести вместе с ними вечер. Затем направился домой, где его также ожидало приятное известие: хозяйка сегодня утром действительно уехала, служанка осталась одна! Немного с ней развлекшись и договорившись о продолжении свидания ночью, после его возвращения, в отличном расположении духа ушел к друзьям. Ха, и пропьянствовал с ними всю ночь до рассвета; было весело и прекрасно, как прекрасна была и сама молодость! До драки, правда, не дошло, но было великолепно, как ловко он заинтриговал товарищей, намекнув на ожидаемую в ближайшее время сенсацию, суть которой им так и не раскрыв! Ну а после всего этого, развеселившись, хотел забежать к Васо, но вспомнил о служанке и повернул к дому. Там, снова ненадолго воспользовавшись ее любезностью, проспал весь день и спал бы, вероятно, до вечера, если бы она, собираясь на воскресную прогулку, а может и на рандеву, не разбудила его. Разбудила, поскольку торопилась, и он отпустил ее, предварительно договорившись опять – теперь уже точно! – встретиться ночью в его собственной постели, где она должна была ждать. Потом он оделся и наконец пошел к Васо, надеясь у него перекусить, так как еще не обедал. Там же, сколько ни звонил, никто ему не открыл дверь!

   Черт знает что, неужели и здесь служанка отправилась на прогулку, но куда подевались дед с бабкой? Может, спят? Он снова стал звонить, тогда из соседней квартиры выглянула женщина и сообщила, что видела девушку, которая ушла с каким-то стариком. Да, с ней был один старик и никакой госпожи, – она в этом убеждена, – с ним не видела.

   Не случилось ли что с бабкой? А где малыш? – недоумевал Панкрац. Все же это невероятно! Наверняка она опоздала на поезд и приедет к вечеру. А старику не терпелось ее встретить!

   Может, и ему пойти? Но было еще рано, и он начал бродить по улицам в надежде отыскать какую-нибудь забегаловку, на столбе с рекламными объявлениями он прочел сообщение о футбольном матче и стал раздумывать, не отправиться ли ему на футбол. Найдя наконец закусочную и перекусив, он понял, что на матч уже опоздал; так и не пошел туда и правильно сделал. По пороге на станцию он столкнулся с одним своим знаковым, которого уже давно не видел, поскольку тот жил в другом городе. Этот человек, сам коммунист, считал таковым и его. Поэтому кое о чем в доверительном тоне ему поведал, и Панкрац в прекрасном настроении, как только с ним распрощался, тут же зашел в первую попавшуюся кафану; позвонив в полицейский участок, переговорил с дежурным, затем вышел еще более воодушевленный.

   Ха, до тех пор, пока страна будет вынуждена защищать себя от всяких заговорщицких элементов, один из ее верных сынов, наверное, может надеяться, что из-за шутки с мужиком Ценеком, из которых в большей или меньшей степени и рекрутируются заговорщицкие элементы, сам не попадет в тюрьму!

   Однако его безоблачное настроение несколько омрачилось, когда он пришел на станцию. Причина заключалась не в том, что там в зале ожидания он действительно встретил деда, страшно подавленного и явно обеспокоенного судьбой бабки. Нет, страдания деда его не волновали, напротив, скорее забавляли. Слабоумный! – подумал он про себя, а на его вопрос, что могло случиться с бабушкой, произнесенный им с дрожью в голосе, ответил с откровенным пренебрежением:

   – Да что с ней могло быть? Опоздала на поезд, приедет сейчас!

   Но поезд пришел, а бабки не было. Вместо этого сельский почтальон, прибывший с этим поездом, привез им письмо от Йошко и довольный, что не надо доставлять его на дом, передал Панкрацу. Почувствовав неладное, Панкрац вскрыл конверт и, пробежав глазами по безграмотным закорючкам Йошко, в первый момент настолько ушел в свои мысли, что и не заметил, как исчез почтальон.

   – Что случилось? – посеревший, с лицом, расплывшимся словно туман, дрожащим голосом спросил старый Смудж и хотел забрать у него письмо.

   – Ничего! – быстро скомкав листки, Панкрац сунул их в карман. На самом деле Йошко ему сообщил, что там у них сегодня произошло. Бабка действительно опоздала на утренний поезд, а к полудню пришли жандармы. Они искали старика и Панкраца, хотели их допросить, но поскольку застали только ее, то и отвечать пришлось ей одной за троих. Такими неумолимыми они не были никогда, наверняка это происки Блуменфельда. Они бы, вероятно, и удовлетворились тем, что она сказала, следуя вчерашнему договору, но, к несчастью, повела себя неправильно, начав ругаться и выгонять их из дома. В результате, извинившись и объяснив, что действуют в соответствии с законом и распоряжением, присланным из уезда, жандармы увели ее в отделение. Она и сейчас там. Сам он, отослав письмо, поедет к уездному начальнику ходатайствовать за мать. Если ничего не удастся сделать, обратится за помощью к Васо в полицию, будет его просить поручиться за нее. Поэтому Панкрац должен сразу же оповестить об этом Васо и предупредить его, чтобы какое-то время он находился в полиции, куда Йошко может позвонить. Вот как великолепно начал воплощаться в жизнь его такой оптимистичный, но так дорого оплаченный план! – Йошко не мог сдержаться, чтобы в конце письма не подпустить шпильку в адрес Панкраца. Но в чем он виноват? – думал Панкрац, бабка сама виновата, она же спровоцировала свой арест! И, будучи недоволен ее поведением, хотел всю злость выместить на деде, зная, что ничто не причинит ему такой боли, как неприятное известие о жене. Усмехнувшись, он сказал с каким-то садистским наслаждением:

   – Жандармы арестовали бабушку!

   Но тут же понял, что подобная лаконичность может дорого ему обойтись. На деда его слова подействовали так сильно, что его морщинистое лицо передернуло судорогой, колени подкосились, силы стали оставлять, и он, чтобы не упасть, вынужден был прислониться к стене. Не хватало только, чтобы с ним случился удар! – а где-то в подсознании промелькнуло: может, это к лучшему? – И Панкрац подхватил его под руки, а пока выводил из зала ожидания на воздух, подробно пересказал содержание письма Йошко, даже добавил от себя, что вмешательство Йошко, возможно, уже дало результат, бабушка, наверное, освобождена и завтра утром приедет.

   – На, вот тебе и письмо! – Он протянул его деду уже на улице, выйдя из зала ожидания. – Придешь к Васо, прочти его сам! Ключ у тебя, наверное, есть?

   Ключ у старого Смуджа был, но он ничего не ответил. Словно очнувшись, он только выхватил письмо у Панкраца, собираясь его тут же прочесть.

   – Не здесь же ты будешь читать? – Панкрац потащил его за собой. – Можешь мне поверить, иначе я бы тебе его не дал! А мне нужно пойти поискать Васо! – сказал он, как бы обращаясь к самому себе, и, остановившись, огляделся вокруг.

   Привокзальная площадь, переходящая в сквер, была залита солнцем, здесь собрался немногочисленный праздный люд; кто прогуливался, а кто просто сидел, отдыхая. Несколько в стороне находилась и трамвайная остановка, там сейчас как раз стоял трамвай. Не имея ни малейшего желания провожать деда до дому, Панкрац обратился к нему:

   – До Васо ты мог бы доехать и на трамвае, дом, надеюсь, найдешь!

   Но старый Смудж вместо того, чтобы направиться на остановку, сначала взглянул на свои массивные серебряные часы, потом посмотрел на главный вход железнодорожной станции и проборомтал:

   – А если Васо не захочет помочь? Кх-а, – он окинул взглядом площадь и пошел, но не к остановке, а через площадь к скверу.

   – Ты куда? – хотел задержать его Панкрац, но передумал. – Должен он помочь! Он может болтать что хочет, но все это касается и его! Постой, что тебе нужно на той стороне? Трамвай вон там!

   Трамвай тем временем отъезжал, Панкрац снова отпустил деда, но посмотрел на него вопросительно.

   Дед в растерянности остановился перед пустой, стоящей несколько поодаль от других скамей и сел. Поскольку Панкрац требовал от него ответа, невнятно, не поднимая головы, сказал:

   – Я, я бы лучше назад… скоро будет поезд… я могу здесь подождать!

   Панкрац грубо дернул его, намереваясь поднять со скамьи; до сих пор он думал, что дед слишком слаб и хочет немного отдохнуть!

   – Ты с ума сошел! – закричал он сердито. – Уж не собираешься ли во всем признаться и сесть в тюрьму вместо бабушки! Великолепно, она выйдет, а ты туда угодишь, ха-ха! Ну давай, поднимайся, вон снова подходит трамвай! Я тебя провожу до квартиры Васо!

   Старый Смудж не пошевелился, продолжая сидеть на скамейке, задумчивый, неподвижный, словно налитый свинцом. Чуть не плача, но еще настойчивее он пробормотал:

   – Пусти меня, я должен быть с ней! Я во всем виноват, а не она!

   Он напоминал большого ребенка, отчаявшегося, что остался без матери. Панкрацу все это показалось несерьезным и глупым, он разозлился еще больше и только потому, что вокруг находились люди, понизил голос:

   – Слушай, я с тобой возиться не буду! Не поднимешься, знай – брошу, и делай что хочешь! Только имей в виду, что и я не буду держать язык за зубами, я также во всем признаюсь, скажу всю правду, скажу, что виноват не ты, а бабушка! Ее ты своим глупым признанием не спасешь, этого ты добиваешься? – Панкрац сделал движение, точно собирался уйти.

   Старый Смудж, разумеется, не сдвинулся с места, но угроза Панкраца на него, очевидно, подействовала, и он растерянно пробормотал:

   – А где ты будешь искать Васо?

   Панкрац, воспользовавшись моментом, сказал как можно дружелюбнее:

   – Если пойдешь, могу тебе рассказать, что собирается предпринять Васо! Он здесь поблизости в гостях, на соседней улице!

   Так оно и было, об этом он думал и раньше, внимательно разглядывая площадь. Но тогда он намеревался проводить деда до трамвайной остановки, сейчас же решил поступить иначе. Поскольку дед и впрямь поднялся, то они пошли пешком по аллее сквера, вскоре Панкрац снова усадил деда на скамейку и поспешил к Васо. Не прошло и четверти часа, как он вернулся довольный; с Васо дело выгорело. Разговор между ними произошел в коридоре, куда Васо вызвала служанка. Будучи уже прилично пьян, Васо упорно сопротивлялся; как же так вдруг, под каким предлогом он оставит компанию и пойдет в полицию? Панкрац предлог быстро нашел; якобы из чувства товарищества к своему коллеге, согласившемуся сегодня дежурить, а также ради шутки он должен был предложить собравшимся пригласить к себе хотя бы ненадолго того беднягу! Чтобы это стало возможным, Васо на какое-то время, – он надеется, что долго это не продлится, – подменит дежурного! Если Васо этого не сделает, – запугивая, Панкрац ставил его перед альтернативой, – то он не сможет отговорить деда не возвращаться в село, где он хочет во всем признаться! А такой вариант и его – Васо – наверное, не устроит, он, вероятно, и сам это понимает! Есть тут и еще одно обстоятельство – Панкрац рассказал Васо о содержании сегодняшнего своего доноса в полицию; если он там будет, может так случиться, что у него появится возможность и пройтись на счет коммунистов, что ему, по всей видимости, никогда не помешает!

   Слова Панкраца возымели свое действие еще и потому, что Васо был в дружеских отношениях с сегодняшним дежурным и в компании первым пожалел, что того нет с ними. Сделав красивый жест и изобразив из себя человека с твердым характером, он согласился удовлетворить просьбу Панкраца, более того, пошел даже на то, что вызвался в случае необходимости ходатайствовать за тещу перед уездным начальником.

   Вернувшись к деду, Панкрац сообщил ему о своем успехе и предложил проводить до квартиры Васо.

   – Может, все же дойдешь сам, да и желание делать глупости у тебя, наверное, уже прошло! – тем не менее произнес он скороговоркой, последние же слова сказал еле слышно. А сам вдруг точно окаменел, на деда больше не смотрел, взор его был устремлен куда-то вдаль, на другой конец аллеи.

   Навстречу им двигалась процессия, в большинстве своем пожилые люди, одетые в голубые рубашки; во главе колонны с флагом, завернутым в черную клеенку и перекинутым через плечо, шел знаменосец. Это было знакомое Панкрацу объединение торговцев; объединение как объединение, ничего в нем не было такого, что могло бы привлечь его внимание, но кто сказал, что его внимание привлекла именно эта процессия?

   Нет, впереди колонны, только чуть в стороне шла дама. Он ее видел еще позавчера и тоже где-то здесь, когда направлялся на станцию, чтобы ехать в деревню. Она была (он сам себе тогда так и сказал) божественно красива, словно изваяна из мрамора, притягательно стройна и с такими чертами лица, что Панкрац, наверное, впервые понял, что такое классическая красота. Кроме того, незнакомка была изысканно одета и, судя по всему, богата, да к тому же и щедра, а о том, что найдет себе именно такую женщину, разве не поклялся он себе на море? Там на море он имел возможность наблюдать людей, купающихся в роскоши и наслаждающихся жизнью, в то время, как он вынужден был отказаться от своей возлюбленной и, наверное, окончательно ее потерять, только потому, что – в отличие от других поклонников! – у него кончились деньги.

   Ха! Игра стоит свеч! – Панкрац принял позу и поначалу дерзко и с усмешкой, а потом разочарованно и обиженно уставился на даму. Как и позавчера, незнакомка прошла мимо него, точно мимо стены! Впрочем, – быстро утешился Панкрац, – это и понятно, дама была занята, она что-то искала в сумочке, затем извлекла из нее желтого цвета билеты и принялась их разглядывать, а потом снова спрятала.

   Еще немного, и процессия уже поравнялась с ним, заслонив собой даму. Панкрацу снова пришлось менять положение, правда, теперь только для того, чтобы не потерять ее из вида. Впрочем, зачем он тут стоит, нервничает, собирается провожать до дома старого глупца деда, вместо того чтобы проследить за дамой, выяснить, куда она направляется, может, в кино, тогда, если ему повезет, он сможет там с ней познакомиться! Если ничего не получится, достаточно уже и того, что у него была возможность наслаждаться, глядя на ее фигуру.

   Поглощенный подобными мыслями, Панкрац еще более грубо стал поднимать деда со скамьи, но тот, не обращая на него никакого внимания, продолжал сидеть, – итак, он требовал, чтобы тот пошел домой, – но только домой – и один! Дед поднимался вяло и снова, как и раньше, собираясь достать часы, попал не в тот карман, а в другой, туда, где лежали еще целехонькие деньги итальянца, они торчали из кармана, и, уже поднявшись, он пытался их засунуть назад. Это, именно это и задержало возле него Панкраца; он уставился на сотенные купюры и, кажется, собирался даже что-то сказать, но, спохватившись, посмотрел вслед незнакомке, которая в эту минуту, идя наперерез процессии, сворачивала на дорожку, пересекавшую сквер, и вскоре скрылась за кустами.

   – Ну, пошли! – поспешно бросил Панкрац и направился вперед: – Ты иди, а я забегу в полицию взглянуть, пришел ли Васо?

   Не пройдя и двух шагов, он оглянулся и остановился.

   – Ха-ха-ха, кого я вижу? – еще не обернувшись, он уже узнал знакомый смех и голос: перед ними, ранее ими незамеченный, вероятно, из-за процессии, которая, правда, уже прошла, но еще шагала впереди него, неожиданно появился, держа под мышкой какой-то сверток, улыбающийся и счастливый, давний их знакомый капитан Братич.

V

   Панкрац, естественно, не был рад этой встрече, ибо, задержавшись с капитаном всего на минуту-две, он совсем потерял надежду отыскать незнакомку. Впрочем, по всей вероятности, она живет где-то поблизости и ее всегда можно найти! – и он остался с Братичем. Втроем они шли по аллее, беседуя о самых обычных вещах: чем занят один, что делает другой. Приезд деда в город (с последним поездом) Панкрац истолковал капитану необходимостью консультации у врача по поводу его астмы, а капитан, в свою очередь, не забыв поздравить деда с выздоровлением, объяснил свое пребывание здесь трехдневным отпуском, который взял в связи со смертью тетки. В свертке, что он держал под мышкой, находится вуаль для кузины, у которой он остановился, а несет он ее от другой сестры, живущей здесь неподалеку, поскольку сама она, будучи на сносях, не сможет прийти на похороны.

   – Вот так, одни умирают, другие рождаются, и этот удивительный круговорот жизни бесконечен! – перестав смеяться, глубокомысленно заметил капитан и, вопросительно посмотрев на Панкраца, спросил: – А что нового у вас? Как поживаете, господин Панкрац? Сто лет мы с вами не виделись! – и, поколебавшись, произнес, попытавшись улыбнуться: – Помните последнюю нашу встречу, тогда вы обманули меня, сказав, что придете ко мне на конный завод!

   Панкрац тогда действительно не пришел к капитану, да и до него ли ему было, когда в семье ждало столько неотложных дел! Но не мог ли капитан по слухам, дошедшим, наверное, и до него, истолковать его отсутствие как занятость более важными заботами, связанными со смертью Краля, а может, и убийством? Такое объяснение ему показалось вполне вероятным, уж очень странно смотрел на него капитан, улыбка какая-то фальшивая, да и слово резкое: обмануть! Впрочем, все равно! Усмехнувшись, Панкрац сказал просто и коротко:

   – Мне было очень жаль, но не от меня это зависело а вечером я уже уехал! Ну, а как вы? Все еще носите мундир? Я слышал, мне недавно сказал Васо, что вы снова где-то хорошо устроились, на каком-то складе!

   – Поначалу в войсковой части, а потом на складе. Но это место скорее бы подошло Васо, а мне какая польза от него? – сказал капитан тихо и добавил, не скрывая отвращения: – Помимо всего прочего, это страшная дыра! Если бы я там не нашел друга, было бы вообще невыносимо!

   – А что бы вас устроило? Вы всегда говорили о своем желании перейти на гражданскую службу! До сих пор не можете решиться?

   Капитан наклонил голову и уставился в землю.

   – С этой мыслью я не расстался, – пробормотал он, – есть у меня уже и кое-какой план! – Он поднял голову, усмехнулся, глядя на Панкраца, но не продолжил.

   – Какой?

   – Ну, об этом нельзя говорить вслух! – капитан пропустил мимо себя прохожего, затем, помедлив, сказал: – Сейчас вы бы на все это по-иному посмотрели, нежели прежде.

   – Как это? – насторожился Панкрац.

   – Так… – капитан вроде смутился, – я ничего не знаю, только слышал, – он остановился и посмотрел Панкрацу прямо в лицо.

   Остановился и Панкрац и, догадываясь, о чем тот может сказать, не отвел взгляда.

   – О чем вы слышали? Интересно было бы узнать, и от кого?

   – Да… да… – капитан явно колебался, – конечно, ничего нового в этом нет! Об этом можно было догадаться уже по тому, что вы в то последнее воскресенье, – капитан скользнул взглядом и по старому Смуджу, отрешенно стоявшему у скамьи в двух шагах от них, – сказали Васо! Только я это тогда, да и после, когда Васо, обидевшись, уверял меня в противном, считал удачным розыгрышем!

   – Ничего не понимаю, я столько раз обманывал Васо! – нарочно заигрывая с ним, сказал Панкрац. – Впрочем, кое о чем догадываюсь, но почему тогДа вы сейчас это… а что это?… перестали считать розыгрышем?

   Старый Смудж опустился на скамью, вслед за ним, как бы неосознанно, а скорее всего, чтобы выиграть время, то же самое сделал и капитан.

   – Это вовсе не было сплетней! – решился наконец произнести капитан. – Я интересовался вами как старым знакомым, поэтому и спросил о вас! Мы говорили с нотариусом Ножицей обо всякой всячине, не только о вас, кажется. Вчера я случайно встретился с ним в городе, вы, наверное, знаете, он приехал со своей женой! Так вот… он мне сказал то же самое, что и Васо… вернее то, что вы сами сказали Васо… что стали орюнашем!

   – Ах, вот в чем дело! И для этого нужно было столько ходить вокруг да около! – Панкрац расхохотался, будто только теперь до него дошло сказанное. – При этом у вас такое трагическое выражение лица! – Но улыбка быстро сошла с его губ, он внимательно посмотрел на капитана. – Что вам еще сказал славный наш полицейский Ножица?

   Капитан провел рукой по лицу, словно на ощупь хотел узнать, какое у него выражение. Затем, сильно покраснев, отвел взгляд:

   – Да ничего особенного… Он говорил, как ему хорошо живется в браке! Да вот! – он вдруг оживился, и взгляд его устремился куда-то вдаль. – Это он идет со своей женой! Да, он мне сказал, что сегодня вечером возвращается назад!

   И в самом деле по аллее шел нотариус Ножица. Он шагал впереди, а жена, на голову выше его, со свертками в руках, несколько отставала от него и держалась чуть левее. Они торопились и, наверное, заметив их, перекинулись друг с другом парой слов, а потом, подойдя ближе и не собираясь, кажется, задерживаться, поспешили дальше. По-настоящему и не поздоровавшись, – его жена, в ответ на приветствие капитана только кивнула головой, – нотариус, рассмеявшись, сказал:

   – Ого, как это вы друг друга отыскали? – и взгляд его скользнул по Панкрацу и старому Смуджу.

   Глядя на свертки, Панкрац верно рассудил, что нотариус в город приехал по делу, но было очевидно, что эти дни он выбрал не случайно, – не хотел попасть в то неприятное положение, в котором как полицейский чиновник мог оказаться в связи с обнаружением костей Ценека. Еще больше он был уверен в том, что все эти новости о Ценеке и Смуджах Ножица поведал вчера и капитану; в этом его окончательно убедило замешательство, в которое пришел капитан от его вопроса. Поэтому, помня о прежних наговорах нотариуса и не видя причин таиться от капитана, он со злостью сказал:

   – Куда это вы, наш достопочтенный полицейский, так спешите, словно хотите убежать от нас? Или, может, вам неудобно останавливаться с преступниками? Ну чего тебе? – он быстро повернулся к деду, который поднялся со скамьи и дрожащим голосом окликнул нотариуса:

   – Господин нота… – начал он, но не договорил, ибо Панкрац, испугавшись, как бы старый не захотел уехать с Ножицей, толкнул его, потеснив к скамейке.

   – Хе-хе-хе! – как-то по-заячьи рассмеялся нотариус в ответ на замечание Панкраца и тут же на минуту умолк, услышав, как к нему обращается Смудж, а затем спросил: – Что тебе нужно, старый? – И снова заспешил. – Нет у меня сейчас времени, старик, поезд уходит!

   – Поспешите, поспешите! – сердясь на деда и желая замять его нелепое вмешательство, Панкрац откровенно издевался над нотариусом. – Где преступление, там должен быть и полицейский. Ценека нашли, приедете в самый разгар событий, ха-ха-ха!

   – Хе-хе-хе! – задетый за живое, засмеялся нотариус, и как пришел, ни с кем не поздоровавшись, так, не попрощавшись, ушел, и они опять остались одни.

   Наступила короткая пауза, которую прервал Панкрац, обратившись к капитану:

   – Что это вы вдруг примолкли и так на нас странно смотрите, капитан? Может, сочувствуете (это хорошо, подумал он, что мы встретились; можно будет его сейчас прощупать и обработать как возможного свидетеля), размышляете, что теперь, когда обнаружили кости Ценека, с нами. станет?

   Капитан, впрочем, скорее смотрел вслед удалявшейся жене нотариуса, чем на старого Смуджа и Панкраца. Но, в сущности, думал и о них и сейчас, услышав его слова, вздрогнул, как бы не зная, что ответить.

   – Да нет! – попытался он улыбнуться, но улыбка получилась неубедительной. – Наверное, все не так ужасно, коль вы смеетесь. Но куда путь держите? – Он встал. – Мне нужно отнести билет кузине, чтобы не заставлять ее слишком долго ждать, да и спешу я, вечером иду в театр! Управа театра недурно поступает, – он улыбнулся, теперь уже искренне, – словно по моему желанию дает сегодня «Фауста», оперу «Фауст»! Не в театр ли были билеты и у той дамы? – вспомнил Панкрац; вот где, если и ему пойти с капитаном, мог он с ней встретиться! Но ему стало жаль денег, и он отказался от этой мысли; сейчас же думал о том, как ему задержать капитана.

   – «Фауст»! – протянул он и, не обращая внимания на напоминание деда, что пора идти к Васо, сел, приняв, насколько мог, серьезное выражение лица. – Это ваша давняя излюбленная тема! Припоминаете, о том же вы рассуждали и в тот последний вечер! И что же, – Панкрац вспомнил, какую свинью подложил он тогда капитану, позволив ему на глазах у всех увлечься, вспомнил и теперь не мог не усмехнуться, – поняли вы его лучше после того, как прочли в девятнадцатый раз?

   Капитан взглянул на часы и, сощурившись, какое-то время молча смотрел перед собой, ничем не выдав, что, правда с опозданием, разгадал тогдашнее недоброе намерение Панкраца, а затем усмехнулся и сам, как-то расслабленно и наивно.

   – А вы и это помните? Хи-хи-хи! Но, – он сделал движение, будто собирался сесть, но не сел, а продолжал стоять, оживленно говоря, – у меня нет необходимости читать его в девятнадцатый раз, чтобы лучше понять! И так, – он все же сел и, глядя в пространство, с какой-то внутренней убежденностью сказал: – Он больше не может для меня быть тем, чем был когда-то!

   – Как, вы нашли его глупым?

   – Ну, нет, не глупым! – возразил капитан. – Как произведение искусства, как поэма он стоит неизмеримо высоко, так сказать, над временем! Но идейно, видите ли, – капитан повернулся к Панкрацу, явно начиная увлекаться, – я понял, что он больше не может Удовлетворить современного человека… я имею в виду особый тип современного человека… и не может уже ни выражать, ни решать его проблем! Видите ли, в нем присутствует излишний балласт классицизма и… вопреки его либерализму, средневековой мистики! правда, я понимаю, чего Гете добивался, обращаясь к античности и эллинизму! Рабский, несвободный, грубый и несовершенный европейский дух, несмотря на Ренессанс, Реформацию и французскую революцию, он хотел соединить и пронизать ясным и гармоничным духом Эллады, вот в чем смысл влечения Фауста к прекрасной Елене, не так ли? Но это был как порыв Икара, ибо что у него в конце концов осталось в руках от прекрасной Елены? Только жалкие одеяния! Весь эллинизм тогдашней Европы оказался пустой скорлупой без ореха! Следовательно, если это был всего лишь фантом… а, в сущности, само стремление было верным… что оставалось делать Фаусту? Он обратился к реальной жизни… но что он делает и как поступает в ней… именно в ней, нам сейчас должно быть чуждо! Ибо, помогая императору задушить мятеж и анархию, которая стремилась к миру, то есть, поступая как контрреволюционер, он получает в награду какой-то пустынный берег и собирается его цивилизовать… Это, конечно, могло бы отвечать духу нашего времени, которое поставило своей задачей с помощью труда расширить границы цивилизации! Но, – устроившись поудобнее и немного передохнув, капитан окинул взглядом прохожих и сидящих на скамейках людей и продолжал, – эта его цивилизация насаждается за счет тех же, правда немногочисленных, старожилов, Филемон и старуха Бавкида[26] становятся жертвами ее ненасытности, и разве вам это не напоминает колонизацию, типичную для капитализма от его зарождения по сей день? Сначала он служит реакции, а затем чинит произвол над слабыми, вот истоки и конец обращения Фауста к реальной жизни, следовательно, разве может он олицетворять и проводить в жизнь сегодняшние человеческие стремления, сегодняшнюю проблему человечества так, как ее в личном и общественном аспекте поставила… почему бы об этом не сказать? – улыбнулся капитан, – русская революция? В сравнении с ней Гете со своим «Фаустом» обычный либерал, Freigeist,[27] идеолог зарождающегося капитализма.

   – Да вы, капитан, заражены революционными идеями! – осклабился Панкрац, слушая его только из любопытства. – У меня такое впечатление, будто вы в своем захолустье закончили московскую академию!

   – Нет, ничего подобного не было! – живо повернулся к нему капитан. – И все же вы почти угадали! Я уже вам сказал… только не говорите так громко… единственное мое спасение там – один товарищ! К сожалению, он там временно, это инженер, который выполняет заказ частного предприятия, – он прокладывает дорогу. Чрезвычайно интеллигентный человек, начитанный и марксист. В беседах с ним я провел много вечеров, говорили мы и о «Фаусте»! Но о чем это я? – назвав Панкрацу имя своего товарища, капитан, подперев рукой голову, задумался. – Ах да! – вспомнил он, но тут же осекся и засмеялся. – Но могу ли я вообще вам все это говорить? Вы теперь… враг!

   – Пожалуйста, говорите, лично вам я не враг! – намереваясь его остановить, когда надоест, Панкрац не мешал ему поверять свои мысли.

   – Не уверен, есть ли в этом смысл! – все же засомневался капитан. – Убедить вас наверняка не смогу! – Очевидно, у капитана была слишком большая потребность высказаться, чтобы так легко его можно было прервать, поэтому, немного помолчав, он продолжил: – Вы, наверное, помните, я говорил вам о противоречии, существующем между фаустовской философией Гете и пессимистической философией Шопенгауэра, с одной стороны, и их жизнью – с другой, и пришел к выводу, что одно из них – или их философия, или их жизнь – ложны! Я сторонник оптимистической, жизненной философии, такой, которая бы могла сказать, что жизнь не трагична, а прекрасна, она прекрасна для всех людей! Тогда я считал такую философию вполне возможной, как бы это сказать? – в духе вашего идеала… вы понимаете, о чем я говорю! Да, скажите откровенно, возможно ли что-либо подобное с точки зрения капитализма, который якобы искренне стремится к классовой гармонии, а на деле увековечивает классовый эгоизм, такой эгоизм, когда большинство обречено на вечные страдания и нищету, рабство и невежество, да еще в любое время может стать пушечным мясом? Нет! Когда горсточка людей наверху предается оргиям, в то время как миллионы тех, что на дне, тонут все глубже, нет, это не тот путь, по которому должно идти человечество, это ложный путь, даже для тех, кто сам же его и прокладывает. Он не приведет к ренессансу, о котором в своем «Фаусте», но там только сугубо лично, мечтал Гете! В еще меньшей степени может осуществиться такой ренессанс, к которому стремимся мы, сегодняшнее поколение людей, добиваясь его коллективными усилиями для каждого самого ничтожного человеческого существа на земле! Но как, как достичь этого ренессанса? Видите ли, – зашептал капитан, но, увлекшись, продолжил уже громче, – это мое глубокое убеждение… он возможен только в результате победы пролетариата! И только там, где это произойдет в совершенно новом виде и форме, базирующийся на достижениях техники, свободный от разделения на классы, будет восстановлен жизнелюбивый и гармоничный эллинский дух – так уже, я слышал, воспитывают молодежь в сегодняшней России. И вот что интересно: старая царская Россия развивалась в традициях рафинированной Византии, пролетарская народная Россия возвращается к естественной и здоровой Элладе, к Афинам Перикла, а ее примеру последует… хи-хи-хи! – захихикал самодовольный капитан, словно все это он уже видит осуществленным. Но в тот же миг осекся, слова застряли в горле, лицо залил румянец, он встал, вернее, подскочил и застыл, вскинув руку для приветствия.

   Мимо них, приблизившись сзади, проходил высокий по званию офицер; Панкрац, заметивший его несколько раньше, признал в нем генерала. В мягких, безукоризненно начищенных сапогах, коренастый и тучный, с мясистым и холодно-неподвижным лицом, он, собственно, уже шага на два отошел от них, но все еще, бросая взгляды через плечо, продолжал пристально и вопросительно смотреть на капитана. Сейчас же остановился и, небрежно ответив на приветствие, подозвал капитана к себе.

   У Братича из-под мышки выпал сверток для кузины, но, не обратив на это внимания, он поспешил к генералу и застыл перед ним. Потом что-то стал объяснять, что – разобрать было нельзя. У генерала, напротив, был сильный, зычный голос, он не мог говорить тихо, а возможно, и не хотел из-за снующей вокруг любознательной публики. Так, Панкрац услышал, как генерал спросил капитана, где тот служит, что делает в городе, с кем это там сидит и о чем рассказывает? Сегодняшняя Россия, пролетарская народная Россия, что это значит, разве приличествуют офицеру подобные разговоры?

   Кончилось все тем, что генерал, строго и холодно посмотрев на капитана, отпустил его. Тот вернулся весь красный и растерянный и бессмысленно уставился на свой сверток, который поднял и положил на скамью старый Смудж. Вдруг он спохватился, схватил сверток и посмотрел вслед генералу, перешедшему уже на другую сторону аллеи.

   – Пойдемте, господа! – выдавил он из себя и собрался уйти. – Или вы остаетесь?

   – Нет, и мы идем, – поднялся и Панкрац с дедом и, зашагав в ногу с капитаном, стал его расспрашивать, еле сдерживая улыбку. – Что случилось? Как неожиданно появился, мы даже и не заметили! Кажется, он вас спрашивал, с кем вы сидите?

   Капитану было стыдно признаться, что он, чтобы рассеять возникшие у генерала подозрения, прикрылся орюнашством Панкраца, поэтому глухо бросил:

   – Да, пришлось сказать, откуда я вас знаю! – И замолчал, не поднимая глаз. – Ах! – вздохнул он как-то беспомощно и в то же время гневно. – Приказал завтра явиться на рапорт в местную комендатуру. Из-за… непозволительных для офицера разговоров и неумения вести себя в общественных местах!

   – Вот как? – искренне удивился Панкрац; этого он не слышал и не ожидал услышать. – Впрочем, что он вам может сделать, подробности до него не дошли! Хотите, чтобы я был вашим свидетелем? – предложил он с определенной коварной целью.

   – Нет, благодарю вас, в этом нет необходимости, да и вряд ли бы это помогло! – пробормотал капитан. – Я попытаюсь сам себя защитить, а если не удастся, к черту все! К черту! – чуть было не крикнул он с каким-то странным воодушевлением и даже удовлетворением. Но тут же снова помрачнел и замолчал, правда, ненадолго. – Civil[28] – цивилизация, militaire[29] – милитаризация! – пробормотал он и опять едва сдержался, чтобы не крикнуть. – Мы живем не в эпоху цивилизации, а в эпоху милитаризации! Хи-хи! – засмеялся он тихо, жалобно, горько. – Отравляющий газ вместо чистого воздуха!

   – И в такое время вы все же хотите стать человеком гражданским! – не без злорадства, но и с любопытством заметил Панкрац. – Вы сказали, что у вас уже есть какой-то план, поэтому на вашем месте я бы не принимал все это близко к сердцу!

   – Возможно, это подтолкнет меня к осуществлению моего плана! – пробормотал капитан, а затем доверительно обратился к Панкрацу: – Наверное, после того что я вам скажу, вам станет более понятен мой замысел! Видите ли, – он подошел к нему ближе, – мне очень мешает, да вот и сейчас перед генералом я чувствовал себя скованно из-за того, что служил во времена Австро-Венгрии офицером. Единственно, что меня еще удерживает, так это то, что по отцу я православный и что мой брат чиновник в министерстве. Но именно этим, полагаю, и надо воспользоваться, чтобы наилучшим образом выкрутиться… я думаю, нужно добиться отставки, а будучи на пенсии, если не найду места на гражданской службе, мне будет на что жить и… и… – капитан не закончил, да и Панкрац его прервал:

   – Но как вам это удастся, вы еще так молоды?

   – Подают в отставку и значительно моложе меня! – уверенно сказал капитан. – А как я себе это представляю, вам я, наверное, могу сказать: серией анонимных писем вызову к себе еще большее недоверие. Вы бы их могли писать прямо из… – улыбнулся капитан, сделав вид, что шутит.

   – А вы не опасаетесь, что добьетесь совсем обратного результата, – наказания и разжалования?

   – То-то и оно, – сникнув, согласился капитан, – поэтому я и не решаюсь привести свой план в действие. Но раз нельзя так, – он снова повеселел, – то всегда можно найти другой выход! Не удивляйтесь и не считайте меня и в самом деле ненормальным, если в один прекрасный день услышите, что я нахожусь в сумасшедшем доме! – Вдруг, испугавшись, что мог произвести на Панкраца неприятное впечатление, капитан поспешил пояснить. – Вы не можете себе представить, до чего все это для меня невыносимо! Нахожу, что из всех ложных путей, на которые капитализм толкает человечество, милитаризм является наихудшим. Я это знаю по службе в австрийских войсках: грубая военная машина старается всех причесать под одну гребенку, а жить без свободы духа тяжело.

   Капитан замолчал; к ним снова приближался офицер, впрочем, теперь рангом ниже, поэтому он первым отдал честь капитану.

   – Вот видите, вы тоже власть! – усмехнулся Панкрац. Впрочем, капитан не произвел на него неприятного впечатления, он был просто смешон; все его рассуждения казались обычным фантазерством мягкотелого человека. Об этом он, правда, ничего не сказал, только повторил: – Да, власть! Если бы он вам не отдал честь, вы тоже могли бы потребовать явиться на рапорт!

   – Зачем мне это, да и вообще, к чему мне власть? Я хочу жить свободно и… довольно с меня и прошлой войны!

   – Вы не настоящий большевик! – засмеялся Панкрац.

   – Конечно, нет! Мне до этого далеко, я и сам знаю! – капитан стал вдруг необычно серьезным. На самом деле он просто не решался продолжать, ибо Панкрац говорил слишком громко, а на улице становилось все многолюднее. – Я так и не выяснил, – он остановился и огляделся, – в какую сторону вы идете; мне нужно сюда! – показал он рукой и назвал улицу.

   Они стояли на другом конце пристанционного сквера. Капитан движением руки указал на небольшую улицу, которая вела к главной площади, оттуда капитану до дома кузины было еще прилично далеко, следовало пройти через весь верхний город. Между тем, чтобы до конца выяснить все с капитаном, из-за чего он собственно и задержался, у Панкраца не было необходимости идти так далеко, и он решился:

   – Да я никуда не спешу, могу вас немного проводить! – и тут же обратился к деду: – Ты бы мог и один, тебе вон туда! – он показал ему в направлении небольшой аллеи. – Улицу, наверное, найдешь, – он сказал ему и ее название, – и запомни, дом номер двадцать, третий этаж!

   Старый Смудж стоял подавленный, погруженный в свои мысли. Покашливая и умоляюще глядя на капитана, он снова напомнил Панкрацу, что пора идти к Васо и… и…

   – Я непременно приду, он наверняка уже там! – прервал его Панкрац. – Ты иди, а я потом зайду и обо всем расскажу! Пошли? – обратился он к капитану.

   Но капитан продолжал стоять. Он удивленно и сочувственно смотрел на старого Смуджа, будто видел его впервые; затем сказал, обращаясь к ним обоим:

   – Знаете что, вы сделайте все свои дела, а там и я освобожусь! И тогда, – он обратился к Панкрацу, – если у вас есть время и желание, мы могли бы встретиться вечером! У меня как раз есть два билета, один я купил для кузины, но она отказалась идти в театр, сославшись на смерть тетки, поэтому билет я мог бы отдать вам! Ну как, хотите? В таком случае вы бы могли подождать у театра, поскольку билеты у меня дома!

   Прекрасно! – подумал Панкрац. – Пойти в театр, да еще бесплатно, к тому же, вероятно, он там встретит и свою незнакомку. Конечно, он согласился. Но и сейчас ему не хотелось расставаться с капитаном; идти к Васо, куда его тем не менее подталкивало любопытство, было еще слишком рано!

   – Я могу еще немного побыть с вами! – сказал он и потащил капитана за рукав. Но капитан медлил, какой-то вдруг просветленный и бодрый, он обратился к старому Смуджу:

   – А почему бы и вам не пойти, господин Смудж? Билет, наверное, смогли бы купить, да и не мешает вам немного развеяться! К тому же вы ведь сами старый театральный кларнетист! Вспомните молодость, хи-хи-хи!

   У старого Смуджа округлились глаза, он даже раскрыл рот, собираясь что-то сказать. Но за него ответил Панкрац и при этом еще настойчивее потянул капитана за рукав.

   – Что вам взбрело в голову! Думаете, «Фауст» – идеальное средство для омоложения, подобно одному из методов Штайнца?

   – В таком случае, прощайте, мне было очень приятно, господин Смудж! – улыбнувшись, капитан протянул старому Смуджу руку, затем, сделавшись серьезным, похлопал его по плечу. – Держитесь! Надо надеяться на лучшее! – И, отсалютовав еще раз, направился вслед за Панкрацем.

   Старый Смудж застыл на месте и с минуту еще стоял, не двигаясь, вытаращив глаза и раскрыв рот. Рука его, согнутая в локте для рукопожатия, так и повисла в воздухе, будто за подаянием.

VI

   Оставшись вдвоем, они продолжали путь. Капитан еще раз обернулся, посмотрел на согбенную фигуру удалявшегося Смуджа и пожалел, что они отпустили старика. По выражению его лица он понял, что старый пошел бы в театр.

   – О чем вы говорите! – и Панкрац рассказал, что произошло вчера с дедом, когда тот, точно мальчишка, заплакал из-за проданного кларнета, а возможно, и из-за нахлынувших воспоминаний о театре и игры итальянца.

   – Неужели вам было бы приятно, если бы все это повторилось и вы вдруг посреди действия услышали его всхлипывания?

   – Вот как! – сказал явно растроганный капитан. – Вероятно, он вспомнил о молодости, – и, предавшись затем каким-то своим мыслям, пробормотал: – В таком случае хорошо, что он не пошел! Хотя, – продолжал он уже громко и как-то загадочно улыбаясь, – там он нашел бы кое-что созвучное своим мыслям и настроению, и вы мне сейчас своим замечанием как нельзя лучше напомнили об этом! И Фауст омолаживается, правда, не по методу Штайнца, а при помощи магии, продав душу Мефистофелю!..

   «Фауста», как, впрочем, вообще ничего другого, кроме газет, да и то только местных, Панкрац, конечно, не читал. Знал он об этом произведении только то, что слышал от капитана и что извлек из газеты, познакомившись с одной статьей о проблеме омолаживания. Поэтому его замечание о Фаусте, которое он связал с омолаживанием, по сути, ничего не значило; сейчас же, видя, что может произвести на капитана впечатление своими якобы глубокими знаниями, решительно сказал:

   – Знаю! – и рассмеялся. – Фауст продал черту душу, а Смудж итальянцу – кларнет, ха-ха-ха! Но послушайте, капитан! – ему уже все эти рассуждения порядком надоели, и он внимательно посмотрел на капитана. – Почему вы хотели, чтобы старый Смудж рассеялся?

   – Да! – занятый своими мыслями, отозвался капитан, но спохватился и уклончиво сказал: – Просто так!

   – А о Мефистофеле – чтобы не говорить «о черте» – тоже просто так? – ошарашил его Панкрац. – Вы о другом думали!

   О чем? – капитан испуганно отвел глаза в сторону и растерянно пробормотал: – Да о чем же еще?

   – Мне кажется, я знаю! – с чувством превосходства заявил Панкрац. – Об этом я с вами и хотел поговорить! Если вчера вы об этом могли беседовать с нотариусом… то, наверное, вам нечего таиться от меня! Следовательно… поскольку вы уже многое знаете да и я сегодня от вас почти ничего не скрывал… то что обнаружили Ценека… вы, вероятно, подумали о душевных муках и страхе, охватившем старого Смуджа, поэтому и хотели, чтобы он развеялся! Разве не так?

   Капитан и вправду вчера узнал от нотариуса о новых бедах, свалившихся на Смуджей и, – не веря ни в какое лечение астмы, – приезд Панкраца и Смуджа связывал именно с этими событиями. По всей видимости, они прибыли поговорить с Васо! – объяснил он сам себе, старого Смуджа ему действительно было жаль, именно о нем, после рассказа Панкраца о кларнете, он все еще думал. Говорить же обо всем этом ему было неприятно, и он неохотно признался:

   – Да, в какой-то степени так и было! – и попытался сменить тему. – А как живет Васо, как ему работается в полиции?

   – Что Васо – он в своей стихии! Меня бы больше интересовало ваше мнение! – сделав паузу, Панкрац продолжил: – Вы долго жили там, где случилась драма, и вам, наверное, хорошо известны все ее действующие лица и все связанные с ней интриги – как вы считаете, действительно ли Смудж убил Ценека?

   – Почему вы меня об этом спрашиваете? – как-то жалобно пропел капитан. – Да не все ли равно, что я об этом думаю!

   – Нет, вовсе не все равно! Для Смуджей и для старика не все равно, – подчеркнул Панкрац. – Вы можете быть приглашены как свидетель.

   – Почему я? Не думаю!

   – Можете не думать, но привлечь вас все же могут, и виноваты в этом будут не Смуджи, а Блуменфельд! Он утверждает, – Панкрац врал напропалую, – что вы ему признались, будто бы в тот вечер при вас Краль кричал, что Смуджи похоронили Ценека в поповском пруду!

   – Это неправда! – разволновался капитан. – Никогда я ему этого не говорил! Это исключено уже потому, что я с ним после того воскресенья, да и до него, не виделся!

   – Я вам верю! – добродушно сказал Панкрац. – Жиду солгать что плюнуть! А как вы считаете, – хитро ввернул он вопрос, – правда ли это, помните ли вы, что именно это выкрикивал тогда Краль?

   Капитан это хорошо помнил, кстати, и о том, что Блуменфельд может позвать его как свидетеля, узнал еще вчера от нотариуса, который ту же возможность не исключал и для себя. Но нотариус живет там, где все произошло, он же, напротив, далеко и, кроме того, он офицер; поэтому капитан как вчера, так и сегодня не верил, что может быть приглашен на суд. Несмотря на это, вчера он все же поинтересовался, как думает в таком случае поступить нотариус, и то, на что тот решился, ему и самому показалось наиболее разумным: Ножица, оказавшись между Смуджами и Блуменфельдом, как между молотом и наковальней, решил выкрутиться, сославшись на то, что был пьян и ничего, кроме оплеухи, которую Васо закатил Кралю, не помнит. Но именно на том основании, что Краль стал жертвой Васо, – а не стал ли он всего несколько часов спустя в еще большей степени жертвой Панкраца? – у капитана возникла догадка, скорее даже уверенность, что Смуджи действительно убили Ценека, – ибо почему они так боятся всего, что связано с Кралем? – такого же мнения придерживается и нотариус! Это чувство раздвоенности, связанное с состраданием к двум каким-никаким, пусть несчастным и пропащим, но жизням, а также с укорами совести, ведь он и сам был виновен в смерти Краля, не взяв его с собой в бричку, овладело, капитаном с такой силой, что ему уже было непросто присоединиться к решению нотариуса.

   Для него это значило изменить своим убеждениям, которые предписывали ему, – не так, как в тот раз, когда Васо ударил Краля, – вступаться за всех угнетенных! С другой стороны, он видел, что и Смуджи с Панкрацем не безгрешны, но его связывала дружба с ними, теперь он испытывал еще и жалость к старому Смуджу, и одна мысль, что он может быть приглашен в качестве свидетеля, ставила его в более затруднительное положение, чем нотариуса. Чтобы принять правильное решение, ему и самому казалось необходимым обо всем подробно переговорить с Панкрацем. Но он не знал с чего начать, чувствуя какую-то неловкость, поэтому, хотя бы в первый момент, постарался избежать ответа на вопрос.

   – Нотариус мне вчера напомнил, мы с ним говорили об этом!

   – Что же он сказал, как собирается поступить? – расспрашивал его Панкрац. Услышав о решении нотариуса, удовлетворенно усмехнулся и поинтересовался у капитана: – Ну, а вы? Вы, выходит, помните, вернее, вам об этом напомнил нотариус, и что же?

   – Господин Панкрац! – медленно, еле сдерживая охватившее его возбуждение, обратился к нему капитан. – Прежде, чем я вам отвечу, разрешите задать один вопрос! То, что Ценека нашли – это шутка? А если нет, то на самом ли деле это был Ценек?

   Панкрац замолчал, а затем рассмеялся.

   – Следовательно, не подтверди я это, у вас было бы основание сразу же обвинить Смуджей! Да, это действительно был Ценек!

   – Как же так? – капитан поначалу несколько растерялся, но тут же взял себя в руки. – Кто его убил и бросил туда?

   Они уже прошли центральную площадь, вышли на крутую узкую улицу, тут Панкрац остановился и, не обращая внимания на прохожих, подчеркнуто громко, сквозь смех, произнес:

   – Это две разные вещи, убил и бросил! Его никто не убивал, а бросил в воду его я с помощью Краля!

   Капитан тоже остановился, крайне смущенный и ошеломленный.

   – Да, о том, что это вы… – он попытался сосредоточиться, – об этом я слышал! Но чтобы и Краль? Неужели вы его бросили живым? – На его лице отразился ужас, сменившийся негодованием, а затем и отвращением.

   – Живым, за кого вы меня принимаете? – ответил Панкрац, посмеиваясь и делая вид, что оскорблен. – Он был мертв! – говорил он уже мрачно. – А то, что в этом мне помог, более того, первый предложил это сделать и до пруда нес Краль, – это, уверен, покажется вам невероятным, и я не удивлюсь! Судя по угрозам Краля и зная о его бесконечных вымогательствах, – наверное, и вы слышали о них, – должно было бы быть наоборот! Слушайте же, только прошу меня не перебивать, я вам все объясню! – Панкрац вплотную приблизился к капитану, взял его под руку и тише, чем прежде, стал излагать ту самую историю, которую придумал для Смуджей. Затем, подчеркнув под конец благородные мотивы, которыми он руководствовался в своих действиях, отошел от капитана и, хмурый и разочарованный, продолжил свой рассказ о Крале: – да это был, вы и сами, наверное, понимаете, монстр, а де человек! Пропащая душонка, плевать он хотел, что мог попасть в тюрьму, жил только за счет вымогательств! Этим шантажом он и довел старого Смуджа до удара! Не могу вам передать, что это была за ночь для меня, когда я отправился искать Краля, – наверное, вы слышали об этом, – чтобы вернуть его назад к Смуджам. Да, только вам в этом признаюсь: чтобы он успокоился, мы ему тогда дали сто динаров, он же просил тысячу, а не получив их, решил пойти за жандармами! И совсем не из-за оскорбления, которое нанес ему Васо, а из-за неудовлетворенной алчности! Все мои попытки его образумить были напрасны; его чудовищное упрямство – нет, нужно было иметь адское терпение, чтобы все это выдержать, другой на моем месте сделал бы то, в чем меня позднее обвинили: убил бы, как собаку! Вместо этого, я…

   – Господин Панкрац! – глухо произнес капитан, стоя перед ним на расстоянии шага и в задумчивости уставясь в землю. – Простите меня и не думайте, что я специально интересовался этим делом! Нет, все, о чем я знал до сих пор, дошло до меня случайно! Что же касается последнего… а именно, блужданий с Кралем, хотел бы кое о чем вас спросить, чтобы полностью прояснить для себя этот вопрос.

   – Ну? Спрашивайте, не стесняйтесь!

   – Видите ли, – капитан посмотрел ему прямо в глаза, – мне довелось слышать, как однажды бабка говорила, что в ту ночь вы Краля оставили возле церкви или около дома Ружи, точно уж, право, не помню/ Васо же мне тогда… в порыве откровенности, какой особенно с этим делом я от него не ожидал… сказал, что видел ваши следы у дороги возле разлива! Получается явное противоречие и… как прикажете это понимать?

   Услышав, что Васо вторично выдал его тайну, Панкрац прикусил губу, но взял себя в руки и усмехнулся. В то же время он остался доволен, узнав, что его версия, по которой он якобы оставил Краля на дороге, исходит уже не только от него самого.

   – Я вам и это объясню, мне незачем от вас что-то утаивать! Да, я с Кралем был до последней минуты, надеясь, что он образумится! Мне удалось после, когда он потерпел неудачу у Ружи, отговорить его от дальнейших скитаний по трактирам; к жандармам он уже и сам не хотел идти! Но вбил себе в голову идти домой напрямик. Я же, опасаясь, как бы черт снова не помутил ему разум, провожал его, так мы и вышли на дорогу, идущую вдоль разлива. И что вы думаете, я вынужден был его удерживать, не позволял лезть в воду, предупреждал о новом канале! Он вырвался, обозвал меня трусом, утверждая, что канал дальше и что он его обойдет. Что я мог сделать? Я и сам поверил ему, сопровождать же его дальше, шлепая по воде было глупо, я и отпустил его!

   – Значит, вы видели, как он утонул? Почему же на следующий день ничего не сообщили?

   – До чего вы наивны, капитан! – воскликнул Панкрац и двинулся дальше. – Всего минуту назад вы предположили, что я Ценека живого бросил в воду, С таким же успехом такие злопыхатели, как Блуменфельд, и теперь, в случае с Кралем, тем более что на нем не обнаружено никаких ран, могли обвинить меня в том, что я его утопил… А как бы вы поступили, имея столько врагов, готовых в любой момент вас оклеветать? – накинулся он на него и, видя, что капитан молчит, поспешил сказать: – Наверное, так же? – и решил окончательно поставить все точки над і; – Видите, я вам как другу обо всем рассказал, теперь скажите прямо, что вы думаете по этому поводу и как намереваетесь поступить? Об этом вас прошу не только я, но и старый Смудж, стоящий одной ногой в могиле.

   В тот раз, когда капитан пришел в ужас от мысли, что, возможно, Панкрац бросил Ценека в воду живым, на самом деле он имел в виду не только Ценека; уже тогда, зная о наблюдении Васо, он стал думать, что вот так же, конечно, именно так поступил он и с Кралем. Да и сейчас Панкрац не развеял его подозрений, потому что если даже он без злого умысла подвел Краля к воде, то не обрадовался ли, как радуется сейчас, такому исходу? Далее: не для того ли привлек он Краля к истории с потоплением трупа Ценека, чтобы самому выкрутиться из дела с исчезновением Краля? Как может он упрекать Краля в вымогательстве; разве сам он, чему капитан был свидетелем в то воскресенье, не поступал также по отношению к Смуджам?

   Тем не менее все сомнения и укоры натыкались на покорность, которую в нем укрепила исповедь Панкраца. Прежде всего, признаваясь в том, что это он бросил Ценека в воду, он брал всю вину на себя. А после этого признания разве нельзя уже было поверить и во все остальное? В самом деле, такие мужики, каким был Краль, и ему были мало симпатичны. Легко можно было допустить, что все рассказанное Панкрацем верно! Но в таком случае, погиб ли Ценек волею случая или его убили старые Смуджи – кто, старик или старуха? Этого капитан не знал, но сегодня, когда он увидел, как искренне страдает старый Смудж, все остальное уже не имело значения; его мучения не только искупали несчастье, случившееся с Ценеком, но, возможно, и превосходили его!

   Капитан, поразмыслив, понял, что если он пойдет навстречу Смуджам, то вынужден будет поступиться своей совестью и отказаться от убеждений. И все же, впрочем, уже только из любопытства он спросил;

   – Собираетесь ли во всем признаться и в суде? Зачем идти к Васо?

   – Конечно! – немедленно подтвердил Панкрац. – А к Васо? Да… старую жандармы посадили в тюрьму, поругалась она с ними, и Йошко пошел за нее хлопотать к уездному начальнику, не выгорит у него, должен будет подключиться Васо! В общем-то это все происки Блуменфельда! – он повторил слово, сказанное Йошко, и остановился. – Ну, я пошел, нужно узнать, как там дела. Но вы мне еще ничего не ответили!

   – Что касается меня, можете быть спокойны! – капитан замолчал, а затем усмехнулся. – Если вы считаете, что так для вас будет лучше, я скажу приблизительно то же, что и нотариус… Или нет… вот так: я пытался успокоить Васо и не слышал, что говорит Краль! А потом ушел в другую комнату! – Едва он это произнес, как тут же подумал: к чему скрывать, если Панкрац так или иначе признает свою вину, да и все высказывания Краля он объяснил так, что никто к ним не придерется, если даже и вспомнит о них.

   Что-то подобное промелькнуло в голове и у Панкраца. Действительно, нет ничего страшного, если даже нотариус и капитан расскажут, что тогда слышали от Краля! И все же лучше, если такие, заслуживающие доверия официальные лица, не подтвердят, что Краль подобные заявления делал еще задолго до возникновения первых слухов об этом! Кроме того, говоря так подробно о существе дела, Панкрац преследовал и другую цель: он хотел хотя бы на одном человеке проверить, какое впечатление его план произведет и на других, в первую очередь, на судей! Сейчас, как бы выдержав серьезное испытание, он почувствовал, удовлетворение и, обращаясь к капитану, заискивающе сказал:

   – Я был уверен, что вы настоящий человек! Где живет ваша кузина, я бы мог вас еще немного проводить!

   – Вы можете опоздать! Да и старик вас ждет!

   Панкрацу и вправду уже расхотелось идти к Васо.

   Сказав о нем деду, чтобы оправдать охоту за незнакомкой, он хотя и почувствовал вдруг интерес к судьбе бабки, после – желая побыстрей избавиться от деда (это было необходимо и из-за предполагаемой беседы с капитаном) – повторил и капитану. Теперь же ему казалось, что наверняка Йошко обо всем уже договорился с уездным начальником и бабку, конечно, отпустили. Но как быть с его обещанием обо всем известить деда? Оно, по сути, с самого начала было пустым звуком! Сейчас же им овладело другое желание – ему не терпелось убедиться, действительно ли он идет сегодня в театр. Может так случиться, что кузина капитана передумает, а если она узнает, что он сам пришел за билетом, то уж точно уступит ему! Впрочем, он может зайти с капитаном и к ней домой, особенно если она молода! Поглощенный такими мыслями, Панкрац махнул рукой.

   – Не опоздаю, а коли я уже здесь, и дом ваш недалеко… – не закончив, он быстро добавил: – А старому все сообщит Васо, я виделся с ним, и он мне сказал, что из полиции направится домой! Что же касается меня, то могу на обратном пути поговорить с ним по телефону!

   У капитана не было никаких оснований в чем-либо его упрекнуть, и они зашагали дальше. Какое-то время шли молча, а затем, когда мимо прошла хорошенькая девушка, Панкрац заметил, улыбнувшись:

   – Вы, капитан, обратили внимание на эту девушку! Ну, а как обстоят дела с женщинами в вашей дыре, или с ними там все безнадежно?

   Впрочем, капитан засмотрелся на девушку совсем неосознанно; в ту минуту, думая о Смуджах и особенно о старике, он вспомнил и о завтрашнем рапорте. Вопрос Панкраца, казалось, затронул его больное место, и, поскольку его мысли о рапорте не были веселыми, он постарался забыть их и искренне признался:

   – С ними там тоже все безнадежно, – он попытался улыбнуться, но на его лице отразилось что-то вроде разочарования и горечи. – Есть там две семьи с дочерьми на выданье, но они или страшные гусыни, или уже обручены! Так что остается только продажная любовь, имеется там и публичный дом!

   – Ну а какая любовь не продажная? – засмеялся Панкрац. – У вас, капитан, насколько мне известно, на конном заводе была любовь с молодой крестьянкой, что же вы не взяли ее с собой? Это, по крайней мере сегодня, вполне бы соответствовало вашим демократическим принципам!

   Капитан неожиданно покраснел; не подозревая того, Панкрац снова затронул его больное место. Он действительно любил крестьянку; и эта любовь, подобно любви Пана,[30] была простой и безыскусной, полной идиллической поэзии! – позднее, поселившись в новом захолустье, он все больше убеждался в этом. Замечание Панкраца напомнило ему сейчас о том, о чем он и сам думал до своего отъезда и расставания с ней, а еще больше после, и порой, чтобы наверстать упущенное, был совсем близок к мысли позвать ее к себе и даже жениться на ней. Что она согласилась бы, в этом он не сомневался, не зря же, прощаясь, плакала, сожалея, что не может уехать с ним; осложнения могли возникнуть лишь в том случае, если она уже полюбила кого-то другого. И все же, жениться на ней? – к этому капитан был еще не готов!

   Со вчерашнего дня эта мысль снова овладела им. Пробудила ее встреча с нотариусом, от которого он узнал, что тот женился на крестьянке, хоть и переодетой в городское платье, во всем остальном так и оставшейся провинциалкой, к тому же менее привлекательной, чем его девушка. Нотариус мог себе позволить такое, у него, провинциального чиновника, это не так бросалось в глаза; совсем другое дело, – так, по крайней мере, думал капитан, – его случай. Кроме того, как бы ни была ему дорога эта девушка с ее незатейливой любовью, он все же мечтал о другой женщине, культурной, духовно богатой, которая бы могла быть с ним и после, если ему не удастся выйти в отставку. Кроме того, разве брак – церковный или гражданский – по чисто материальным соображениям не связал бы его навечно с военной службой? Все это, но прежде всего наверное, общественные предрассудки, с которыми приходилось считаться, и явилось той причиной, по которой капитан не возобновил прежнюю любовную связь. Сейчас, после замечания Панкраца, он особенно остро ощутил свой душевный разлад и всю непоследовательность своего поведения, оттого и покраснел и, пытаясь скрыть смущение, нагнулся будто бы стряхнуть пыль с брюк.

   – Да как вам сказать! – вырвалось у него, но тут же он спохватился: – Вы, по всей видимости, чаще меня бываете в селе, может, слышали что-нибудь о ней, как она там?

   От Панкраца не укрылось замешательство капитана; как ему показалось, он знал причину и даже собирался того поддразнить. Но вопрос капитана дал ему повод для другой и, по его мнению, более удачной шутки. Он, конечно, этим летом ничего не мог слышать о девушке Братича, тем не менее без тени улыбки на лице поведал, что его пассию видел не далее как вчера и что она дохаживает последние месяцы беременности. Увидев его, она расплакалась, стала расспрашивать о капитане! – продолжал он рассказывать, с удовольствием наблюдая, как внезапно капитан побледнел. В конце концов, не выдержав, рассмеялся, признаваясь, что пошутил.

   – Но как вы близко приняли к сердцу! – хохотал он, схватив капитана за плечи и тряся его. – О, капитан, вы ведете себя точно гимназист!

   – Все это не так просто, – бормотал Братич, сделавшись мрачным и уйдя в себя. – Ну а мы уже почти у цели! – сказал он только для того, чтобы перевести разговор на другую тему. – Еще несколько домов!

   Там, куда они пришли, улица раздваивалась. Одна поднималась вверх, другая спускалась вниз; не обратив внимания на то, как Панкрац бросил взгляд именно на нижнюю, капитан свернул на ту, что шла в гору. Сразу перед ними возникла часовенка, а за ней начинался большой сквер, и поскольку Панкрац незаметно все уже выведал у капитана о его кузине, узнав, что она старая дева лет сорока, то, несмотря на приглашение, войти в дом отказался, решив подождать в сквере.

VII

   Для этого у Панкраца была и другая причина: в сквере он заметил много женщин, особенно молоденьких гувернанток с детьми. Он направился туда и выбрал место поблизости от одной из самых привлекательных из них. За те четверть часа, что капитан ходил за билетом и, вернувшись, действительно принес его, Панкрац успел обратить на себя ее внимание. Вскользь поблагодарив его и всем своим видом показав гувернантке, что последует за ней, он спрятал билет в карман, подмигнул капитану, взглядом указав на девушку и предложив ненадолго присесть, захихикал.

   – Что-то в этом роде вам бы не помешало, только без ребенка, разумеется! Знаете, эти гувернантки самый подходящий объект для любви! Сделаешь им ребенка, а всю вину свалишь на их хозяина!

   Капитан вновь посмотрел на часы. Времени оставалось немного, но для короткой передышки достаточно, поэтому он сел. Не желая возвращаться к прежнему разговору, он из осторожности не поддержал сейчас и этот, затеянный Панкрацем, а только коротко, превозмогая себя, сказал:

   – С проблемой горького одинокого материнства вы встретитесь сегодня вечером и в «Фаусте»! – но спохватился и продолжил: – В любом случае это самые несчастные женщины! – и снова спохватился: – Если мы будем здесь сидеть, вы не успеете ни поужинать (сам он у сестры уже перекусил), ни сходить к Васо! Откровенно говоря, и меня интересует, что случилось с вашей бабушкой!

   В планы Панкраца, конечно, не входило остаться без ужина, но для этого у него еще было время, он не собирался приходить в театр к самому началу. Поэтому он грубо, с пренебрежением ответил:

   – Да что могло случиться! Даю голову на отсечение, что ее уже отпустили!

   – Вы большой оптимист! Ну, а что вы, – капитан колебался, не решаясь произнести, – что вы думаете, чем кончится все это дело? Разве не боитесь, что вас все-таки привлекут к ответственности?

   – Ну и что! Заплачу обычный штраф! – еще более пренебрежительно воскликнул Панкрац и, стараясь быть услышанным гувернанткой, объяснил капитану все до мельчайших подробностей. А затем, в ответ на замечание Братича, что вместо штрафа дело может окончиться тюрьмой, высказал вслух свою старую мысль: – Да что вы! Тюрьма, капитан, для вас, коммунистов, а не для нас, представителей власти. – Поскольку капитан ничего не ответил, сказал сам: – Что же вы молчите? Уж не сожалеете ли, что мы сможем так легко отделаться?

   Капитан действительно размышлял о несправедливости существования двух мер – одной для тех, кто поддерживает власть, другой – кто против нее выступает. К тому же его немного задело, что Панкрац так открыто и во всеуслышанье называет его коммунистом. Но реагировать на это не собирался; неприятный случай, произошедший у него с генералом, напомнил, что следует быть осторожнее, поэтому он решил промолчать. Но тут в голову пришла мысль, которая, как ему казалось, многое из того, что для него особенно со вчерашнего дня было загадочным в Панкраце, теперь прояснила. И что важно, вместе с ней в нем пробуждалась надежда на скорее благополучный исход дела для Панкраца, нежели на вынесение ему приговора, поэтому он и проговорил, улыбнувшись:

   – Может, вы и орюнашем стали только затем, чтобы легче замять дело Ценека?

   Панкраца замечание покоробило, но что он мог ответить?

   – Не совсем так! – сказал он, подумав. – Это означало бы, что чистой случайности, которая произошла с Ценеком, придается гораздо большее значение, чем она того заслуживает, даже в глазах служителей правосудия! – Он старался погасить улыбку, хотя все это его забавляло: уж коли не удалось провести Йошко, разве не мог он попробовать проделать это с таким наивным человеком, каким был капитан? – Меня к орюнашам привело исключительно убеждение!

   – Вот как? – произнес разочарованно капитан, понизив голос, и в душу закралось сомнение: не связано ли это убеждение Панкраца с материальной выгодой, как это часто случается, – да и нотариус вчера то же самое подтвердил – с молодыми людьми, служащими власти? Но капитан скорее дал бы отрезать себе язык, нежели высказал подобное сомнение, тем самым поступив неделикатно; в то же время он, забывая о всякой осторожности, продолжал интересоваться: – Чем же вызвано ваше убеждение? Я еще мог понять, когда вы от коммунистов перешли на сторону ханаовцев! Ханаовцы часто действуют заодно с рабочими, но как вдруг вы стали орюнашем? Не раз мне приходилось читать, как они нападали на рабочих!

   Панкрац снова начал перемигиваться с гувернанткой, поэтому ответил вскользь, но не без ехидства:

   – Рабочий, что это? Всего-навсего ваша новая химера! Их и пяти процентов от всего населения страны не наберется, кто с ними будет считаться!

   – Разве буржуазии больше? Тем не менее вы, став орюнашем, служите ей!

   – Пожалуй, что так! – подтвердил Панкрац, обернувшись, поскольку гувернантка занялась ребенком. – Но буржуазии претят химеры, она ценит реальную жизнь!

   – Реальную жизнь! – капитан все больше заводился. – Ее ничуть не меньше ценит и рабочий, с той лишь разницей, что у буржуазии для такой жизни есть все необходимое, а рабочий, точно Лазарь под столом богача, собирает крошки, а часто лишен и этой возможности! И его борьбу за выход из унизительного состояния вы называете химерой?

   – А как иначе это назвать? Все, что неосуществимо, химера! Посмотрите лучше, вот это не химера! – Панкрац скосил глаза на гувернантку, которая что-то поправляя у ребенка, нагнулась так, что у нее, – она стояла к ним спиной, – отчетливо обрисовались роскошные бедра, а под задравшейся юбкой оголились ноги выше колен. – Вот она, эллинская гармония! – не отрывая взгляда, засмеялся Панкрац. – Скажите, капитан, – он приблизился к нему, подмигивая гувернантке, которая внезапно распрямилась и обернулась, – смогли бы вы отказаться от наслаждения подобным совершенством, если бы его прекрасная обладательница добровольно отдала его в ваше распоряжение? Смогли бы вы отказаться от него, если бы одновременно узнали, что сотни и тысячи людей также стремятся к подобному наслаждению, но не имеют возможности им воспользоваться? То же самое, видите ли, – не дождавшись от капитана ответа, Панкрац поспешил продолжить, – то же самое происходит и в том случае, когда вы осуждаете капитализм как ложный путь развития человечества только на том основании, что он предается наслаждениям, когда другие терпят лишения и страдания! Дорогой мой, если хорошо известно, что страдания, как и радость, неискоренимы из человеческой жизни, то к чему бы человек пришел, когда бы постоянно оглядывался на страдания других? Не означало бы это торжество всеобщего аскетизма?

   У капитана действительно засосало под ложечкой при виде позы гувернантки, и, глядя на ее спину, – она, сев, отвернулась от них, – он пытался вспомнить когда-то он в последний раз был с женщиной. Но затем спохватился и возразил Панкрацу:

   – Ваше сравнение слишком цинично, вы меня должны знать, я был бы не я, если бы отстаивал аскетизм! Нет, это не соответствовало бы ни возрождению эллинского духа, о котором, как о последствии… вы знаете… я уже говорил! Тут же речь идет об осуждении совсем другого!.. Кроме того, я не говорю о капитализме как о ложном пути развития, ложными я назвал только те последствия, к которым он приводит людей в своей теперешней послевоенной фазе развития!

   – Какие последствия?

   – Ну, их нетрудно объяснить, – неохотно ответил капитан. – То, что страдания в известной степени неизбежны, это несомненно! Но что страдания в их материальном виде можно искоренить, тоже ясно! А как видим, капитализм с присущим ему эгоизмом поступает как раз наоборот, для него важно только одно: при минимуме труда максимум удовольствия для меньшинства и при максимуме труда – минимум наслаждений… духовных или физических для большинства! А последствия? Да оглянитесь вокруг! Правда, у нас капитализм не так сильно развит, и тем не менее мы имеем коррупцию, протекционизм, террор и разврат; беспринципность стала принципом, порнография моралью, бар, варьете, кино, танцы, возможно, туалеты и спорт пробудили интерес не только имущих классов, но и тех, кто едва сводит концы с концами, разве это тот путь, который может привести нас к прогрессу? Нет… – только теперь капитан по-настоящему увлекся… – и вот в чем я вижу заблуждение, которое поразило сегодня мир, общество, людей: это, не говоря уже о ложном пути, по которому следует буржуазия, неверный путь и для тех, у кого меньше всего оснований подражать буржуазии и кто, однако, любым способом льнет к ней, присоединяясь к ее мнениям, перенимая ее обычаи! Возьмите, к примеру, себя, – капитан на минуту остановился, а затем продолжил, поскольку Панкрац пристально смотрел на него. – Почему вы идете за буржуазией? Из всего того, что вы минуту назад сказали, ясно: потому, что любите наслаждаться жизнью! Но задумайтесь немного: если у вас это и получится, разве это не будет только жалким подобием того наслаждения, которое испытывает буржуазия? Иными словами, вы и есть тот самый Лазарь, подбирающий крохи;[31] стремясь к удовлетворению так называемых желаний, вы от многих из них все же вынуждены будете отказаться, и как бы вы ни старались не обращать внимания на страдания других, вы и сами страдалец! Так почему же в таком случае вы не чувствуете солидарности…

   Капитан, воодушевившись, хотел еще что-то сказать, но Панкрац, усмехаясь, его прервал:

   – Плохой пример вы привели, капитан, меньше всего я представляю себя Лазарем!

   – Хорошо, допустим, вы не такой! Еще менее вероятно, что вы мне позволите, с этой точки зрения, считать идущими по ложному пути Лазаря и вашего деда, и Йошко, и Васо, и вашу бабушку, и Мицу, да кого угодно! Тем не менее это так! Все они в большей или меньшей степени, благодаря то ли своим заслугам, то ли заслугам деда, добились определенного положения, в. большей или меньшей степени имеют возможность неплохо жить! Но что их жизнь в сравнении с жизнью крупной буржуазии? И все же все они поклоняются фетишу, возведенному буржуазией в принцип культуры: деньгам и частной собственности! И как когда-то Йошко… не знаю, как сейчас… они склоняются перед властью… я уже не говорю о Васо, который, если можно так выразиться, продал власти свою душу, как Фауст Мефистофелю! Разве вы не видите, разве не видите, – поскольку Панкрац снова смотрел на гувернантку, капитан старался всеми силами удержать его внимание, – в чем трагедия старого Смуджа? О да, нельзя отделаться снисходительной улыбочкой, видя, как он плачет, вспомнив о театре и продав кларнет. У меня, впрочем, это не выходит из головы… Вероятно, он сам осознал, насколько ложным был избранный им путь… понял всю тщетность своего поступка, когда свернул с прекрасного пути служения искусству и встал на путь служения торговле!.. Да, не смейтесь! Пусть бы в материальном отношении он жил более стесненно, но, оставаясь кларнетистом, он никогда бы не пережил тех мук, которые ему пришлось испытать как торговцу, его бы не терзали всякие Блуменфельды, Ценеки и Крали… Почему вы не можете предположить, что вчера в его сознании, пусть и смутно, промелькнули именно эти мысли? Панкрац от души рассмеялся и, отрицательно покачав головой, заметил:

   – Прежде всего, это означало бы, что все мы на ложном пути, кроме него, ибо он единственный осознал что выбрал неверную дорогу! Оставьте, капитан, прошу вас! Слишком большое значение придаете вы этому слабоумному!

   – Отчего же слабоумному? – удивился капитан, почти оскорбившись. – Впрочем, я уже давно заметил, извините меня, что вы его не любите!

   – Да за что мне его любить? – возмутился Панкрац, но тут же вскинул голову и посмотрел на гувернантку, которая снова повернулась к ним лицом. – Любить можно девочек, а не выживших из ума стариков!

   Капитан промолчал, не уверенный, стоит ли продолжать. Но, вспомнив, что ему вчера доверительно сообщил нотариус, – как удачно для Панкраца решился вопрос с завещанием деда, – он не удержался, чтобы не заметить:

   – Не такую любовь я имел в виду! Но все же вы, наверное, не сможете отрицать, что по отношению к вам он всегда был добр, оплачивал ваше учение, а вероятно, и сейчас это делает!.. Следовательно, от вас требуется чуть больше благожелательности и внимания…

   Он не успел закончить, как Панкрац, махнув рукой, прервал его. Упрек капитана тут же напомнил ему о том, что он так тщательно старался скрыть от него, собираясь скрывать и дальше, а именно: как старик в случае с Ценеком настаивал на полном признании! Для чего? – с самого начала этот вопрос занимал его больше всего остального – и рыданий деда, и его театра. Может, он не верил в то, что можно выиграть, огульно все отрицая, или это был старческий страх перед новым грехом и последующим наказанием на том свете, приближение которого в связи– с болезнью, – вообще-то он никогда не был особенно религиозен, но разве не мог стать таковым под конец? – он предчувствовал? Как бы там ни было, Панкрац видел во всем этом то же самое, что, со своей стороны, находил и Йошко: старый, признаваясь во всем и тем принося себя в жертву, хочет спасти Йошко от дальнейших его, Панкраца, вымогательств! Конечно, а кроме того, разве дед посчитался бы с ним, составляя свое завещание, если бы не бабка? Твердо убежденный в этом, Панкрац сказал:

   – Оставьте, капитан! Если я что-то и имел от него, то он от меня еще больше! Искренне вам скажу, кто он мне? Ни капли его крови не течет в моих жилах, а если бы и текла? Разве просили мы своих родителей производить нас на свет? А уж если они это сделали, расплатившись за миг наслаждения, в их обязанность входит и забота о нас! Обо мне не радели ни мать, ни отец, хотя и должны были; и если бабка виновата в том, что я появился на свет, то в том, что у меня были такие родители, которые мне оставили с гулькин нос, виноваты они оба: и дед, и бабка! Старому не терпелось избавиться от моей матери, поэтому выдал ее замуж за какого-то доходягу, после смерти которого только и осталось что несколько сапожных шил!

   Паразитическая идеология в чистом виде! – подумалось капитану. Слова Панкраца были ему крайне неприятны, но что он мог сказать в ответ? Он молчал. Между тем Панкрац, не заботясь о том, какое впечатление произвели его слова на капитана, – возможно, ему было важнее мнение о нем гувернантки, которая могла его слышать, странно, она как-то холодно снова отвернулась! – еще раз подтвердил сказанное:

   – Да, вот так! Но оставим эти глупости, есть много других! – бросил он с вызовом. – Вы, следовательно, считаете, что все те, кто в чем-либо следуют за буржуазией, находятся на ложном пути? Или, как еще можно понять ваши слова, вы считаете, что Смудж и Йошко поддались заблуждению, стремясь к богатству; заблуждение это уже потому, что они не могут тягаться с самыми богатыми людьми! Другими словами, зачем становиться буржуа, если ты не можешь стать Рокфеллером или Ротшильдом? Позвольте, капитан, – рассмеялся Панкрац, – для меня это означает то же самое, как если бы вы сказали, что ни для кого, в том числе ни для вас, не имеет смысла быть умным, если нельзя стать гением, скажем, как ваш Гете!

   – Это не одно и то же! – подумав, возразил капитан. – Умный человек не живет за счет эксплуатации и разорения других, как это делают богачи; нередко случается, что наиболее умные используются богачами в тех же целях, что и самые глупые! Вот почему необходима солидарность интеллигенции и рабочего класса… В противном случае… как это вы сказали? Да, я вовсе не утверждал, что для буржуя нет смысла быть буржуем, если он не может стать Рокфеллером! Нет, до тех пор, пока он не достиг его уровня, он все еще должен рассчитывать на себя. Так, можно сказать, живут и ваш дед, и Йошко, и Васо, да и вы! Наряду с этим, остается два отрицательных момента: во-первых, капитала для такой роскошной жизни, которую может себе позволить, скажем, Рокфеллер, у вас нет, а во-вторых, средства, которые вы все же имеете, оставляют за бортом тысячи других, у которых нет ничего и которые, хотя… банально об этом говорить, но это правда!.. в сущности, создают все! Я понимаю, пока вас не возмущает несправедливость, существующая на одной стороне, там, где бы она должна была вас касаться, ибо вы с ней связаны пуповиной, до тех пор она вас не будет касаться ни на другой стороне, по отношению к которой у вас все же есть определенные преимущества! А меня, как видите, это все возмущает! Этим я не хочу сказать, что общество должно развиваться так, чтобы в нем каждый мог стать Рокфеллером! Нет, хотя бы и потому нет, что для меня ни в коей мере не могут служить идеалом никакие материальные блага, если они достигнуты ценой жертв и страдания других людей. Я мечтаю о таком времени и верю, что оно придет, когда не нужно будет бороться за материальное благополучие и не будет больше конкуренции, а у всех появится возможность жить порокфеллеровски; с рокфеллеровскими средствами, но с совсем иными жизненными устремлениями! Да, цели и образ жизни были бы совсем иными!.. Грубые материальные интересы больше бы не довлели над людьми, а во всем, сударь, чувствовалось бы больше души! Больше души! – Голос капитана зазвенел, но тут же и погас. – Поверьте, тогда бы не случилась трагедия, которую, если не вы, то все остальные Смуджи, пережили и с Ценеком, и с Кралем, и с Блуменфельдом, а возможно, и каждый друг с другом! Это все нарывы капиталистического общества, где всем нам тесно; даже обладая чем-то, мы стараемся потеснить других, тесним, боремся Я душим друг друга. А земной шар огромен, и места на нем хватило бы всем!

   – А-ах! – зевнул Панкрац, не слушая больше капитана и продолжая наблюдать за гувернанткой, собравшейся, вероятно, уходить; сейчас она встала и, не взглянув на них, увела ребенка. – Не пора ли и нам? Время уже! – поднялся и он; ему показалось, что гувернантка изменила к нему свое отношение, несмотря на это он решил последовать за ней. Но она направилась в другую сторону, и он передумал; упершись коленом в скамью стал смотреть куда-то вдаль. – Вы, капитан, настоящий пророк! – все еще думая о гувернантке, сказал он несколько рассеянно, но бодро. – Но все это, как я уже сказал, химера!

   – Химера! – повторил капитан, вставая, и продолжил возбужденно: – Но за ней скрывается столько, столько… впрочем, что молодые понимают под словом химера? Хотя бы у молодежи должен быть идеал!

   – Идеал! – повторил Панкрац и ехидно усмехнулся. – По-вашему, это означает присоединиться к кучке людей, составляющих пять процентов всего населения… речь идет о наших условиях… и затем с этими пятью процентами навязать свою волю девяноста пяти процентам, не меньше, потому что сюда необходимо включить и крестьянина, который по пословице: «Своя воля – своя и доля» и слышать не желает ни о каком социализме и охотнее идет за буржуазией! Впрочем, если бы он и встал на вашу сторону, что бы это изменило? Вы достаточно долго жили в селе и можете понять психологию крестьянина! Только послушайте, – возможно, вам нотариус об этом уже рассказывал, – что произошло на днях и что сыграло решающую роль в том, что история… или, как вы говорите, трагедия с Ценеком снова выплыла на белый свет! – И Панкрац, издеваясь над глупостью и отсталостью крестьян, поведал, как они немецкий паровоз приняли за духов. – Европа бы грохотала от смеха, – сказал он, – если бы узнала, какую реакцию в Хорватии, неподалеку от ее столицы, вызывала самая обычная техника, на которую вы, как мне кажется, должны возлагать большие надежды! Или, может, хотите другой пример? – чувствуя, что на капитана, уже слышавшего историю от нотариуса, она не произвела желаемого эффекта, Панкрац поведал ему случай, приключившийся в ту памятную ночь, когда Краль, хвастаясь своей принадлежностью к республиканцам, с гордостью ударяя себя в грудь, вдруг поскользнулся и растянулся во весь рост в хорватской грязи – именно хорватской, ха-ха-ха! – смеялся Панкрац, стараясь повторить движения Краля. – Это хорватская и крестьянская республика и эта крестьянская земля – хорватская… и бац в грязь, из которой и состоит вся хорватская крестьянская республика! Наверное, вы помните, что там повсюду красная глина! Следовательно, цвет революции, разве это не символично… разве таким образом в лице пьяного Краля не нашла выражения вся наша революция, какой бы она была, если бы ее совершили пять процентов не очень развитых рабочих вместе с уж не знаю каким процентом крестьян! Позвольте, это же абсурд! Пожар на экране, который, если не ошибаюсь, показывали когда-то у Смуджей! Поверьте, не знай я ничего другого о нашем народе, а только увидев, как взбунтовавшийся Краль падает в красную грязь, для меня бы этого было достаточно, чтобы лишиться всех иллюзий и перейти на сторону орюнашей! Они-то единственные трезво на все смотрят и знают: чтобы грязь не растеклась, ее необходимо укрепить со всех сторон, вместо революции необходима диктатура! Да, диктатура!

   – А с кем во главе? – видимо, сказанное на капитана произвело впечатление, тем не менее он с отвращением возразил: – Да, ее мы действительно уже имеем, а грязь все расползается, но это зависит не от тех, кто находится внизу и которыми повелевают, а…

   – Ну, это обычная демагогия! – развеселившись, прервал его Панкрац. – В вас говорит уязвленное самолюбие! Разрешите мне, это касается вас лично, сделать одно замечание! – но Панкрац не успел сказать, поскольку сюда поспешно возвращалась гувернантка; она остановилась возле скамьи, где стояла раньше, и принялась что-то искать. Панкрац решил воспользоваться ее присутствием и отомстить за невнимание к нему. Уже в то время, когда они стояли на перекрестке и он, усмехнувшись, бросил взгляд на улицу, спускавшуюся вниз, его улыбка имела определенное значение. Сейчас, пока он разговаривал с капитаном и смотрел вдаль, ему вспомнилось, о чем он тогда подумал.

   В нескольких шагах от скамьи обнесенный красной кирпичной оградой заканчивался сквер. За ним, круто спускаясь вниз, начинались сады. Еще ниже раскинулась котловина, переходящая с другой стороны снова в зеленую возвышенность. В котловине ютились приземистые домишки с церковью посередине, они стояли несколько на отшибе, напоминая небольшой провинциальный городок. Несколько поодаль, сбоку, прорезав широкую площадь, из городка вела дорога, вернее две: одна круто спускалась к кладбищу, а другая поднималась горе, тонувшей в синем мареве и издали напоминавшей голубую стену. Между тем взгляд Панкраца был устремлен не сюда, его внимание было приковано к перекрестку, который они миновали, прежде чем выйти на сквер. Там, в закутке, скрытая кронами деревьев, чуть виднелась труба фабрики. Взор Панкраца был устремлен куда-то вниз, в направлении невидимой отсюда улицы к невидимым домам. При этом он преднамеренно громко, чтобы слышала гувернантка, рассмеялся:

   – Знаете ли, капитан, что это за домики внизу, за садами?

   Капитан смотрел на дорогу, ведущую на кладбище, и ждал, что о нем скажет Панкрац, поэтому не сразу понял, к чему относится его вопрос. Но быстро догадался и неохотно сказал:

   – Не все ли равно! Так что вы хотели сказать обо мне?

   – Да там же публичные дома! – у Панкраца было только одно на уме. – Там много красивых барышень, зачастую из так называемых благородных! Однажды я познакомился с бывшей гувернанткой! – взгляд Панкраца столкнулся в это мгновение со взглядом девушки, которая только что нашла в траве то, что искала, – кажется, какой-то гребень, – и уже пошла назад. – Вроде бы тут одна похожа на нее! – Панкрац говорил громко и рассмеялся, встретившись со взглядом, которым его наградила гувернантка. – Возможно, это сестры! – не обращая внимания на гуляющих, которые заинтересованно оборачивались на них, Панкрац взглянул на капитана. – А вы? Не захаживали ли вы туда? Теперь там все барышни свободны, у них больше нет «мадам», живут, словно в коммуне! В коммуне, ха-ха-ха! Вам надо обязательно посмотреть!

   Капитан теперь только понял, почему Панкрац переменил тему разговора; ему стало неудобно и перед гувернанткой, и перед прохожими, и он попытался унять Панкраца:

   – Перестаньте, все это глупо! – и отвернулся в другую сторону.

   Панкрац сел, продолжая смеяться.

   – А тогда, когда вы там были… а были вы наверняка, кто там не бывал?… тогда это не было глупо?

   Капитан молчал. Вместо того чтобы опять сесть, ему показалось самым разумным сейчас уйти, да и пора было! Но его взгляд невольно крался к трубе, затем спускался к невидимой улице, затерявшейся где-то внизу, словно в темной утробе; сам же он весь засветился, точно озаренный изнутри, и этого своего состояния не скрывал.

   – Конечно! – сказал он поначалу глухо. – Вы правы, кто там не бывал? Был когда-то и я! (Не далее как вчера, возвращаясь ночевать к кузине, он подумал не заглянуть ли сюда перед отъездом! – он хотел это сказать, но промолчал.) Видите ли, все это довольно странно, – продолжил он тихо, но с подъемом, – можно по пальцам пересчитать людей, – я имею в виду прежде всего интеллигенцию… – которые бы там ни разу не побывали! А скажите, кто из нас, из интеллигентных людей, проходя мимо, ощутил необходимость зайти на ту фабрику или в близлежащие лачуги и поинтересоваться, как живут рабочие? Загляни вы один лишь раз вместо борделя на фабрику, и вы бы заговорили иначе!

   – А вы думаете, что рабочие не посещают борделя? Немало я их там повидал! – оскалился Панкрац. – Но я, капитан, – он побарабанил пальцами по спинке скамьи, – никак не могу отделаться от впечатления, что вы меня во что бы то ни стало хотите перевоспитать, вы бы еще и из этой скамьи извлекли для себя какую-нибудь мораль…

   Он его перевоспитать? – удивился в свою очередь капитан. Он бы еще мог попытаться, и действительно пытался это сделать, когда надеялся, что Панкрац перешел к орюнашам, перестраховавшись из-за истории с Ценеком! Но потом, когда Панкрац объяснил, что его переход произошел исключительно по убеждению, а капитан за его убеждением разглядел и материальную выгоду, и в корне порочную мораль, то о каком перевоспитании могла идти речь и стоило ли вообще продолжать разговор? Все это он говорил исключительно для себя, для очистки совести! – не без доли некоторого самообольщения оправдывался капитан.

   – Нет, ни о чем подобном я и не думал… сказал просто так, о чем-то человек должен говорить… А вы все восприняли слишком серьезно!

   – Что слишком серьезно? – прервал его с издевкой Панкрац. – Что я оказался по ту сторону баррикады, это? Послушайте, капитан, что бы вы ни говорили, а от меня недалеко ушли!

   – Как? – возмутился в душе капитан, но внешне не показал виду. – Вы что-то хотели сказать обо мне…

   – Да, да! – Панкрац снова встал. – Вы так долго рассуждали о противоречии между философией и жизнью, а у вас самого, как я заметил из сегодняшней вашей беседы, их столько же! Какие? Первое, об отношениях с вашей крестьянкой! Возможно, вы бы и взяли ее с собой, может, даже и женились на ней, это бы соответствовало вашим демократическим убеждениям! И все же вы не пошли на это, – мне кажется, я правильно истолковал ваше смущение, – не решились пойти, ибо вам неудобно, а что скажет ваше буржуйское окружение! Второе противоречие касается вашей отставки! Сейчас не имеет значения, по каким причинам вы хотите перейти на гражданскую службу, когда-то вы мне это объяснили тем, что не желаете быть в привилегированном положении… Но разве, подав в отставку, ваше положение меняется? Хуже того, так вы, выдавая рекрутам сапоги и хлеб, получаете деньги за какой-то полезный труд, а пенсия бы вам текла в карман ни за что, даром!

   Для капитана особенно этот последний довод не был неожиданным: он и сам иногда думал о нем, оправдывая себя тем, что в случае женитьбы ему потребуются большие доходы. Тем не менее сейчас смутился и пробормотал:

   – Что делать, мне она все же будет нужна, особенно если сразу не определюсь на гражданскую службу! А с народом я могу, – нашелся он, – и другим способом расплатиться…

   – Как, ха-ха-ха! Вы заглядываете далеко вперед! А я, видите ли, такой человек, который любит смотреть на все вблизи, все пощупать своими руками! И с этих позиций о вас я могу сказать, – разрешите мне быть искренним, – уверен, вы никогда не избавитесь от своих противоречий и никогда не бросите военную карьеру! С отставкой, наверное, у вас ничего не выйдет, вы слишком слабовольны, чтобы могли на что-то решиться! Таким образом… – взгляд Панкраца устремился куда-то вдаль, – вы будете служить буржуазии, то есть себе, там же, где и служите, я же – на гражданской службе, и дело от этого, – как бы вы там ни рассуждали, впрочем, пройдет это и у вас, – не меняется! Только я нахожусь в более выгодном положении, чем вы, потому что живу в согласии с самим собой! – он оскалился, а взгляд его остановился на дороге, ведущей с кладбища.

   Капитан стоял в задумчивости, явно задетый за живое; по правде сказать, он и сам опасался, что с ним все закончится именно так, как предсказал Панкрац. И все же не позволил пессимизму овладеть собой.

   – Совсем необязательно все так и должно быть! И не будет! – сказал он громко. – Увидите, что вы ошиблись!..

   – Бросьте, бросьте, капитан! Лучше посмотрите, что это там за процессия?

   Капитан еще раньше заметил на дороге, что вела с кладбища, какую-то процессию, сейчас она уже была внизу, на площади, и тут ее скрыл трамвай. Он продолжал всматриваться, не покажется ли она снова, но больше так и не увидел; в общем, она его особенно и не интересовала, он только заметил рассеянно:

   – Откуда мне знать! Может, та самая, что проходила по площади, когда мы встретились! Кажется, они что-то пели!

   – Да и сейчас поют! – оживился Панкрац, пытаясь рассмотреть через кроны деревьев процессию. – Нет, это не та, в той не было женщин! Слышите, разбираете слова, – он приставил руку к уху и прислушался, – они что-то выкрикивают!

   – Да! – заинтересовался и капитан и тоже прислушался; действительно, раздавались непонятные выкрики. – Что это за люди?

   Не успел он договорить, как Панкрац, крутанувшись на каблуках, засмеялся приглушенно и радостно:

   – Знаете, кто это? – и, не ответив, снова прислушался. Один из возгласов донесся до него довольно отчетливо, и он весь просиял; лицо его в лучах заходящего солнца выглядело призрачно-желтым, напоминая бронзовую маску. – Я должен поговорить с одним из них! Вот подходящий случай! – он стукнул себя рукой по лбу и быстро застегнул сюртук. – Увидимся в театре, капитан! – махнув на прощание рукой, он бросился через сквер к выходу.

VIII

   Капитан в недоумении продолжал стоять, решив, что Панкрац в процессии увидел кого-то из своих друзей орюнашей, возвращавшихся, вероятно, с похорон. Найдя объяснение, он, казалось, – хотя, судя по голосам, процессия была уже недалеко, – потерял к ней всякий интерес; ссутулившись, поглощенный своими мыслями, он направился к выходу.

   Мнения Панкраца, что ему якобы не удастся перейти на гражданскую службу, он не разделял, но разве именно так и не случится? Если бы у него действительно хватило силы воли осуществить задуманное, то, наверное, уже сейчас хотя бы самому себе он мог сказать, что предпринял для этого кое-какие шаги. Да, несмотря на то, что по роду своей деятельности вынужден разъезжать по захолустьям, – и это усложняет задачу, – все же кое-что он мог бы предпринять; так почему же он этого не сделал? Может, потому, что прежде желает добиться отставки? Нет, дело не только в этом; да, он тяжел на подъем, свою роль сыграли и устоявшиеся представления, и то, что на своей теперешней работе (хотя его и не повышали, на что он жаловался) материально был хорошо обеспечен; обеспечен более надежно, чем на любой гражданской службе! Да, и это было важно, – скорее всего именно это! Мысль эта застряла у него в голове и не давала покоя. Выходит, все его намерения, все убеждения суть пустые слова, а сам он мало чем отличается от Панкраца, образ жизни которого и убеждания подчинены только материальной выгоде.

   Он и Панкрац одно и то же? – пришел в ужас капитан. Да, было время, когда капитан с уважением относился к этому мальчику, тогда бы его не оскорбило подобное сравнение, но сегодня? Сегодня! – капитан постарался мысленно припомнить все, о чем говорил с Панкрацем и что пережил; это был невообразимый хаос ощущений, и ничего, кроме разочарования, они в нем не вызвали. Он и не предполагал, что те первые сомнения, закравшиеся в его душу после вчерашней встречи с нотариусом, могут вызвать столь сильное разочарование. Да, это будет катастрофой для молодежи, и не только для нее, – с горечью убеждался капитан, – это гибель для народа, если однажды подобные люди станут его вождями! Но в чем виноват Панкрац? – капитан пытался найти ему оправдание. – Так его воспитали, и разве так уж он неправ, а может, наоборот, прав, говоря о малочисленности рабочего класса и отсталости крестьянства? Следовательно, самое ценное, то есть у человека – его убеждения – невыполнимы, о чем тогда можно мечтать? Так мог рассуждать Панкрац, когда от коммунистов, а затем и от ханаовцев перешел к орюнашам. Это была логика Панкраца, но разве не было в ней чего-то, близкого и ему, капитану? Да, не витай в облаках, спустись на землю – так можешь хотя бы в душе остаться самим собой, может тогда и жениться решишься! На крестьянке ли или на интеллигентке, не все ли равно, представится случай, кто-нибудь да найдется, главное, принять твердое решение! В таком случае, какое тебе дело до всего остального; если невозможно сделать так, чтобы всем было хорошо, осчастливь хотя бы самого себя!

   Снова Панкрац! – вздрогнул капитан, но теперь уже не только от этой мысли, но и от чего-то, что шло извне. Он уже миновал перекресток, и его нагоняла, двигаясь снизу по соседней дороге, процессия, которую он заметил еще на сквере, но не придал ей значения. Она шла быстро; в ней было около ста человек, в основном молодые люди, среди которых и несколько женщин. Шагали они колонной, построившись по двое, во главе с высоким, бледным, добродушного вида юношей, и все еще пели, но разве это песня орюнашей?

   Их песни капитану уже доводилось слышать, но эта звучала иначе. Впрочем, судя по возгласу, последовавшему после пения и подхваченному всеми, капитан мог заключить, что меньше всего речь шла об орюнашах.

   С удивлением он огляделся вокруг. Осененный внезапной догадкой, вдруг засомневался, стоит ли продолжать путь. Он не успел еще ни на что решиться, а процессия его уже нагнала и бодро, быстрым шагом проходила мимо. Поравнявшись с ним, все вдруг смолкли, продолжая искоса поглядывать в его сторону; казалось, они затаились, увидев его! Едва миновали последние ряды, как впереди прозвучал громкий лозунг, бурно, может, слишком бурно подхваченный остальными. Они призывали, – причем некоторые из них смеялись, оглядываясь на него, – выступить против навязанного им королевским правительством декрета[32] и в поддержку своей рабочей партии.

   Это камень и в его огород! – догадался капитан, и ему стало обидно, но он их тут же попытался оправдать, разве так уж они неправы, откуда им знать, как он относится к ним!

   Хорошо же он к ним относится, – что-то в нем самом возмутилось, – чуть раньше он это доказал. Только в чем, в чем он может упрекнуть себя? – разволновался капитан и посмотрел на стоявших на тротуаре зевак. Какой-то упитанный господин бросил в адрес процессии ехидное замечание, и капитан, словно это ему о чем-то напомнило, озираясь по сторонам, спросил себя: где же Панкрац?

   Неужели он перепутал, приняв эту процессию за орюнашскую? Если это так, – а иначе и быть не могло, – значит, он должен вернуться сюда.

   Правда, он мог пойти и по другой дороге, той, что проходит мимо публичных домов! – вспомнил капитан и, решив, что так все и было, перестал оглядываться и искать, а направился вслед за процессией, которая снова запела.

   Как и предположил капитан еще тогда, когда эту процессию принял за орюнашскую, она возвращалась с кладбища, вероятно, после чьих-то похорон, может, одного из своих товарищей. Но куда они идут? Почему так спешат, словно их кто-то преследует?

   Конечно же, их преследовали; против них был направлен закон, и в любую минуту их могла задержать полиция; чтобы избежать столкновения с ней, они и торопились?

   Капитан снова посмотрел вокруг, но ни впереди, ни позади не было ни одного полицейского. Он решил и дальше следовать за процессией и теперь, когда его уже больше не смущали их взгляды, стал прислушиваться, о чем они поют.

   Поначалу не мог ничего разобрать, но мало-помалу, а особенно по одному слову, которым заканчивался припев, понял, что поют они свой гимн «Интернационал». Слаженно, глуховато-торжественно, то взлетая до самой высокой ноты, то падая, звучали их голоса и, – не солдат ли проснулся в капитане? – он вдруг почувствовал, что шагает с ними в ногу.

   Он усмехнулся и тут же содрогнулся от необычной, почти безумной мысли: что, если сейчас, здесь притвориться сумасшедшим, примкнуть, более того, возглавить эту процессию и вместе с ней, выкрикивая лозунги, войти в город? Это был бы отличный способ добиться отставки и перейти на гражданскую службу.

   От одного предположения кровь прилила к лицу, участился пульс, сжалось сердце: какая сенсация, но всего лишь сенсация, а в общем-то безумие и риск получить как раз обратный результат, да и…

   Мысли в голове перемешались, а сам он был так упоен своей идеей, что не замечал ни улицы, ни домов, перед ним было только неоглядное пространство, тонувшее в бездне.

   Его мысль была неосознанной, скорее интуитивной, также интуитивно он перешел с мостовой на тротуар, чтобы немного отстать от процессии.

   Он прошел по тротуару несколько шагов и столкнулся почти нос к носу с человеком, на котором он поначалу заметил только что-то блестящее. Слух еще был не в состоянии разобрать вопроса, а глаза – различать предметы. Когда глаза привыкли и он стал ясно видеть, – впрочем, такое состояние длилось всего мгновение, – капитан застыл на месте, ноги похолодели, кровь отлила от лица, и весь, словно одеревеневший, он поднял руку, отдавая честь. Перед ним стоял все тот же генерал, которого он встретил в полдень!

   Здесь улица сужалась, спускаясь круто вниз, – это и была та его бездна! – а в стороне от нее, впрочем, сейчас уже неразличимые, раскрыли свою пасть древние городские ворота, в глубине которых в сиянии сотен свечей сверкал заветный алтарь и из которых вели на улицу широкие каменные ступени.

   Генерал, вероятно, из комендатуры, расположенной поблизости, спустился сюда именно по этим ступеням. В свете ближайшего, уже зажженного уличного фонаря блестели его золотые эполеты, не из-за них ли, – только сейчас, когда они уже не были видны, он это осознал, – таким ярким показалось капитану сияние алтарных свечей? Какое теперь это имело значение, блеск золотых генеральских эполет для него уже погас, перед ним было мясистое, холодное, перекошенное злостью лицо, наконец до него дошло, что генерал его спрашивает, что за орава прошла и почему он, словно в беспамятстве, плетется за ней?

   Теперь вновь перед капитаном засверкали генеральские эполеты и снова вернулась способность мыслить: самое время было что-то выкрикнуть, притворившись сумасшедшим! Но слова помимо воли слетали с губ, слова не его, чужие, сопровождаемые только едва приметным сомнением: сказать ли правду, сказать ли, что это были за люди? Но генерал мог это уже и сам знать, с уст капитана не случайно сорвались слова об этих людях. В свое же оправдание он сказал, что спешит в театр; поэтому пусть господин генерал извинит – он хотел извиниться за свою оплошность, когда в спешке чуть не сбил генерала с ног. Но тот его прервал, поморщившись и подозрительно сверля глазами:

   – Эта банда? Да разве в городе нет полиции?

   – Я не встретил ни одного полицейского, господин генерал! – вздохнув с облегчением, ответил капитан и покраснел, поняв смысл сказанных слов.

   – Не встретили! – бросил генерал и с холодной иронией добавил: – А с этими вам повезло? Удивительное дело, действительно поразительный случай! Как вспомню, что сегодня было пополудни…

   – Извините, господин генерал! – капитан чувствовал, что генерал ему не верит; впрочем, в чем он его подозревает, в том, что он преднамеренно искал эту банду? – Я действительно только случайно…

   Генерал снова не дал ему закончить, теперь он был еще более холоден, напряжен и мрачен:

   – Довольно, довольно! Не нужны мне здесь ваши объяснения! Для этого мы завтра и встречаемся! – И, задержавшись взглядом на прохожих, снова глазевших на них с любопытством, закончил резко и нетерпеливо: – Где полиция, он не знает, офицер должен знать свои обязанности! Это намного важнее театра! Вот так! – он оглянулся на удалявшуюся процессию. – А теперь поторопитесь, полицейского найдете на главной площади! Марш!

   – Слушаюсь, господин генерал!

   Выпятив грудь колесом, судорожно отдав честь, капитан быстрым шагом, чуть ли не бегом, припустился вниз по улице. Процессия уже прошла, она как-то вдруг, молча, свернула на соседнюю улицу; вероятно, опасаясь встречи с полицейским, она не посмела выйти на главную площадь! Но что ему делать? Бежать к полицейскому и предупредить, а тем самым и выдать их?

   Так поступить? Выдать их после всего, что было, что он пережил за минуту до встречи с генералом?

   Может, удастся как-то избежать этого? – в нем на мгновение вспыхнула надежда. Но лишь на мгновение; не оборачиваясь, можно было понять, что генерал последует за ним. Только эта дорога вела в центр города, куда он наверняка и шел.

   Итак, как быть? – капитан весь ушел в себя, чувствуя полную беспомощность, даже чуть не разрыдался; с завистью смотрел он на гражданские сюртуки, с горечью сознавая: ничего другого ему не остается, как только выполнить приказ. Может, полицейский уже не найдет процессию, да и что он вообще может один против ста?

   Впереди уже виднелась площадь и стоящий там постовой; с гнетущей мыслью, как быстро исполнилось предсказание Панкраца, капитан направился прямиком к нему. Он уже находился в нескольких шагах от него как вдруг полицейский отвернулся и, на мгновение застыв, затем быстро пересек площадь, возможно, так и не заметив капитана.

   Братич тоже обернулся и тоже остановился, пораженный. С противоположного конца площади, пройдя, наверное, переулками, внезапно появилась процессия. Она приблизилась к капитану сзади незаметно и теперь уже толпилась посередине площади. В тот момент, когда полицейский, а вслед за ним и капитан повернулись, вдруг кто-то из толпы оглушительно громко, на всю площадь, выкрикнул лозунг за Ленина и рабочую партию, тут же подхваченный остальными.

   Призывы, короткие, будто выстрелы, следовали один за другим, и еще не стих последний, как капитан вновь замер от неожиданности. Теперь, только уже с другого конца площади, с улицы, на которой, как было известно, находился полицейский участок, доносился конский топот – можно было отчетливо различить, как всадники мчатся прямо на толпу. В свете электрических фонарей яростно сверкнула сабля их начальника, и, слившись с уже затихающими выкриками толпы и перекрыв их, раздался хриплый, наверное от злобы, голос:

   – Обнажить сабли!

   Для чего? Полицейские на конях не успели вытащить их из ножен, а людей как не бывало, и конница, не сумев на скаку остановиться, врезалась в пустоту.

   – Вперед, вперед! Руби! – продолжал кричать начальник, – в нем капитан признал Васо, – и кавалерия разлетелась в разные стороны. На кого они будут нападать сейчас, когда демонстранты, предусмотрительно смешавшись с многочисленной в это время на площади толпой, стали оттуда выкрикивать, так что уже нельзя было понять, кто прав, кто виноват?

   Впрочем, Васо, как всякий умный полицейский, справился с задачей; оставшись почти в полном одиночестве, он пошел в наступление, – его примеру последовали и другие, – на всех сразу без разбору.

   – Разойдись! В сторону! Расходитесь! – разносилась по площади то команда Васо, то полицейских, и в воздухе угрожающе поблескивали сабли, а подковы зловеще стучали по асфальту; под одним полицейским конь стал на дыбы, – может, конь Васо? – и чуть не придавил бежавших впереди людей.

   Все бросились врассыпную, кто возмущаясь, кто молча, заполнили ближайшие улицы, набились в подъезды домов или просто прижались к стенам. Особенная неразбериха наступила на покрытых тентами террасах двух ближайших кафан. И вскоре площадь, всего минуту назад усеянная людьми, как летом деревенский стол мухами, опустела.

   Чистая, словно выметенная! – вспомнились капитану слова Васо.

   Сам он укрылся на террасе ближайшей кафаны, спрятавшись здесь и от генерала, который в самом деле пришел на площадь и отсюда некоторое время следил за происходящим, сейчас он как раз сворачивал на ближайщую к кафане улицу.

   Капитан был возмущен жестокостью, с которой Васо и его подчиненные набросились на людей, – не его ли конь чуть не раздавил старушку? – тем не менее сам он все больше успокаивался. Глядя, как постовой, которому по приказу генерала он должен был сообщить о демонстрации, промчался прямо перед ним, безуспешно пытаясь поймать одного из демонстрантов, он удовлетворенно подумал, что его все же миновала необходимость доносить, за него, очевидно, это сделал кто-то другой!

   Но кто? – для него было загадкой. Не в силах дать ясный ответ, он пришел в печальное и какое-то подавленное состояние; не радоваться же тому, что доносчиком оказался кто-то другой, если хорошо известно, что, не окажись другого, им бы стал он сам!

   Тем временем шум, поднятый демонстрантами, стих. Васо со своим отрядом отступил на передний край площади и здесь, восседая на коне и выпятив грудь, с видом победителя, выигравшего бог знает какое сражение, то тупо глядя перед собой, то рыская глазами по сторонам, наблюдал, не вспыхнет ли где снова пожар. Но тот, очевидно, был погашен окончательно, и это почувствовала публика, попрятавшаяся по подъездам и террасам кафан. Приободренные люди снова выползали из своих укрытий и, тихо переговариваясь или молча, снова усеяли площадь.

   Ссутулившись, пытаясь незамеченным скрыться от Васо, выполз из-под навеса и капитан. В театр он уже немного опоздал, поэтому решил поехать на трамвае – остановка была напротив. Но едва он сошел с тротуара как вынужден был остановиться. В компании совсем еще молодых, модно одетых людей, стоявших на тротуаре неподалеку от кафан, он сначала заметил Панкраца, а затем и услышал его голос. Тот интересовался результатом футбольного матча и, узнав, что выиграл местный клуб, к которому он не питал особых симпатий, разозлился и, отвернувшись, тоже заметил капитана.

   – Ого! – воскликнул он; и продолжал стоять, раздумывая, стоит ли ему покидать компанию.

   – Вы идете? – скорее вырвалось у капитана, нежели он на самом деле думал спросить. Впрочем, почему бы им не пойти вместе в театр?

   – Прежде я хотел бы поужинать! – Панкрац все же решился подойти к нему. – К тому же, можно сказать, мне повезло, можно будет поговорить с Васо о бабке. Вы идите, а я вслед за вами! – Он протянул ему руку, но капитан не пошевелился и не подал свою. В ту минуту, когда он встретился с Панкрацем, мимо него прошли двое молодых людей, своим видом напомнивших тех, что шли с демонстрантами, и один из них сказал другому:

   – По-видимому, на нас донес кто-то из отделения, – он назвал его адрес. Но тотчас говоривший, наверное, тоже узнал капитана и замолчал; только отойдя шага на два от них, довольно громко прошептал, оглянувшись на капитана:

   – Не этот ли?…

   Что ответил второй, не было слышно, да и сами юноши скрылись в толпе прохожих, но то, что капитан услышал, было достаточно: молодые люди подозревали его! Может, это было к лучшему, в капитане сейчас с необыкновенной ясностью возникло другое подозрение, бывшее, вероятно, ближе к истине. Он не мог избавиться от него, поэтому продолжал стоять, расспрашивая Панкраца:

   – А как вы оказались здесь? Куда исчезли там наверху?

   Панкрац не слышал, о чем говорили двое молодых людей, но своим собачьим нюхом догадался, что капитан его в чем-то подозревает. В ответ он только рассмеялся и сказал с деланной и заранее продуманной простодушностью:

   – Наверху? Вернее, внизу! Представьте только, какая глупость! – Он недоговорил, прямо на них мчалась машина, за ней другая, и они вынуждены были отойти ближе к трамвайной остановке, куда и собирался пойти капитан. Только здесь, подальше от людей, Панкрац продолжил: – Я подумал, что это мои друзья, а они оказались вашими товарищами! Чтобы избежать встречи с этим милым обществом, я, вовремя спустившись по лестнице вниз, набрел на улице, – он назвал улицу, – на трамвай, и вот минуту назад приехал сюда, намереваясь пойти к Васо!

   – Почему же вы не вернулись назад? Ах да, из-за Васо! – вспомнил капитан и слегка смутился, поскольку Панкрац не сумел развеять его подозрений. Правда, можно допустить, что он перепутал процессии, но когда вдруг понял это и, как он и сам сказал, был на той улице, где находился полицейский участок, – разве не мог там же донести на демонстрантов, а уже оттуда по телефону сообщили в центр! Конечно же, как только он спустился по лестнице, участок оказался прямо перед ним! А рядом и трамвайная остановка! – капитан отчетливо вспомнил это место. Только каким образом по этому доносу, – одно сомнение сменялось другим, – полицейская кавалерия могла так быстро прибыть на место? Впрочем, отчего же и нет? – разволновался капитан, но ничего не сказал, а только заметил: – Если вы собираетесь ужинать, то приедете к концу спектакля!

   Для Панкраца было важно попасть в театр к большому антракту, тем не менее не без сожаления он сказал:

   – Я потороплюсь! Знаете, я проспал сегодня обед, а идти на пустой желудок не имеет смысла… Но и вас я бы не хотел задерживать, впрочем, как вы здесь очутились? Пришли вместе с процессией? – усмехнулся он. – Она ведь там прошла мимо вас! Вы имели удовольствие видеть своих героев! Развеяло их, словно пух по ветру!

   – Что им еще оставалось… да они, как мне кажется, и сами уже думали расходиться, – помимо желания вырвалось у капитана. Впрочем, сейчас он уже думал только о театре! Он протянул Панкрацу руку, собираясь уйти, как вновь остановился.

   Это Васо, все еще стоя со своей кавалерией в начале площади как неколебимый страж мира и порядка и наблюдая за прохожими, еще раньше заметил у кафаны Панкраца и капитана и теперь, улучив минуту, когда толпа рассеялась, подошел и, сделав вид, что не узнал капитана, сразу же обратился к Панкрацу:

   – Я сейчас вернусь, а ты, как я уже прежде сказал, пойдешь со мной!

   – Не припомню, чтобы ты мне что-либо говорил – пристально посмотрел на него Панкрац. – Разве ты не заметил капитана Братича?

   Васо повернулся к нему и как бы только теперь узнал капитана. Он попытался улыбнуться, но в лице его затаилась злоба. Сделав неопределенное движение рукой, будто намереваясь отдать честь, пробормотал:

   – Ах, это ты! Что тебя сюда привело? Видел ты эту банду?

   Капитан неестественно улыбнулся и, не зная что ответить, растерялся, но Панкрац его опередил, бросив насмешливо Васо:

   – При капитане не употребляй подобных выражений, для него это не банда!

   – Что? Правильно ли я тебя понял? – Васо откинул назад голову и, словно только что проснувшись, подозрительно смотрел то на Панкраца, то на капитана.

   – Да ничего, успокойся! Что тут непонятного? – смерив его взглядом и как бы сейчас реваншируя за старое, Панкрац острие своего замечания направил против Васо. – А ты стал героем дня! Всех разогнал, словно их и не было! Только немного смешно получилось, выстрелить-то выстрелил, а в цель не попал! Дотянуться дотянулся, а схватить хоть одного так и не смог!

   В этом как раз и заключалась причина злости Васо, он никак не мог успокоиться, что не взял с собой отряд пешей полиции, тогда бы точно кого-нибудь да поймал. Тем не менее упрек Панкраца ему показался незаслуженным, а поскольку после застолья у него еще не выветрился хмель, он, не удержавшись и не обращая внимания на капитана, отрезал:

   – Ты должен был, дорогой, позвонить мне чуть раньше!

   – Зачем звонить? – вспылил Панкрац, почувствовав на себе вопросительный взгляд капитана, но тут же вывернулся, сказав с усмешкой. – Ах да! Ты все о том! Да я тебе вовремя сообщил, разве Йошко уже уехал из уезда?

   – А, он! – помрачнел Васо и сглотнул слюну, как будто только теперь до него дошло, о чем тот говорят. – Все в порядке! А ты что, капитан, молчишь? – повернулся он с еще более мрачным видом к капитану. – Переживаешь из-за той банды? Да, кажется, я видел, как кто-то из них пробежал мимо тебя, вы чуть лбами не столкнулись! Ты даже посторонился, пропуская его, а мог бы помочь полицейскому схватить!

   Капитан только теперь понял, в какое положение попал, и какая-то безысходность овладела им; если это заметил Васо, то вряд ли то же самое ускользнуло и от генерала? Но то, что не решился бы высказать генералу, он сказал Васо, а находясь в раздраженном состоянии, ответил более резко, чем намеревался:

   – Я не полицейский, чтобы хватать людей!

   – Да, ты не полицейский! – обиделся Васо. – Но ты, как и я, по долгу службы призван следить за порядком! Или, – он многозначительно посмотрел на Панкраца, – зачем ты носишь мундир?

   Прохожие и люди, ожидающие трамвая, старались держаться от них подальше, опасаясь, очевидно, этого слишком для них откровенного разговора, который вели между собой полицейский, офицер и гражданский. Какой-то человек, прошедший в непосредственной близости от капитана, наверняка слышал слова, сказанные Васо, – об этом можно было судить по его взгляду, брошенному на капитана. Этот случай, да еще интуиция подсказали Братичу всю бессмысленность дальнейшего объяснения с Васо, и он, пожав плечами, решил уйти.

   – У меня нет времени задерживаться с вами! – только и пробормотал он в ответ и тут же увидел нужный ему номер трамвая. – А вот и мой трамвай! Привет! До свидания, господин Панкрац! – и, не оглядываясь, поспешил к трамваю, сел в него и забился на площадке в угол.

   Все его мысли были сейчас заняты не столько собой и замечаниями Васо, сколько Панкрацем. Когда тот успел встретиться с Васо, если, – как бы он этого не отрицал, – тот велел ему следовать за собой? Вопреки попытке Панкраца истолковать высказывание Васо о запоздавшем сообщении как его обещание оговорить с Йошко, разве то же самое нельзя было понять иначе, что демонстрантов полиции, правда, случайно именно Васо, выдал не кто иной, как Панкрац!

   Да, только он! Вероятно, он их узнал еще там, на сквере, и, уже зная заранее, как поступить, поспешил в участок, чтобы сообщить о них – а заодно не донес ли он и на него – капитана?

   Больше уже не сомневаясь, капитан помрачнел; и этого человека он еще утром считал своим товарищем! Но, – мысль его снова обратилась на самого себя, – какое он имеет право в чем-то упрекать Панкраца! Ведь сам он поступил бы точно также, не опереди его Панкрац! Точно так, – следовательно, чем он отличается от Панкраца! Нет, все же отличается! – пытался убедить себя капитан. Тем не менее, когда трамвай остановился возле театра и он вышел, настроение у него было еще более подавленным, и он чувствовал себя совершенно разбитым. Тяжело вздохнув, он вошел в здание, спектакль, судя по доносившейся сюда музыке, уже начался.

IX

   Нетрудно догадаться, что капитан нисколько не обманулся, подозревая Панкраца в доносительстве. Еще до своего отъезда на море тот прослышал, что рабочие, не имея возможности встречаться открыто, устраивают, как правило, по воскресеньям во второй половине дня тайные сходки в окрестных лесах, а по их окончании небольшими группами с разных сторон стекаются в город и тут проводят демонстрации. Сегодняшняя как раз и была одной из тех, о которых он узнал от своего знакомого рабочего и сразу же сообщил о ней в полицию. Единственно, о чем тогда ему не удалось выведать, а следовательно, и донести, – где должна была состояться сходка. Но и то, что он узнал, было достаточно, чтобы в процессии, возвращающейся с кладбища и что-то выкрикивающей, сразу распознать ту самую, которая его интересовала; мелодия их песни, услышанная им уже вблизи, окончательно подтвердила его догадку. Они шли из леса, расположенного неподалеку от кладбища, – таких лесов там много! – сообразил он тут же, и все, что он сделал потом, почти полностью совпадало с тем, в чем его подозревал капитан.

   Единственное небольшое расхождение состояло в определении пути их следования. Он предполагал, что процессия направится по одной из ближайших к участку улиц или, может, и по ней самой. Поэтому сразу побежал предупредить стражу.

   Когда же понял, что ошибся, то позвонил на центральный полицейский участок. У телефона оказался Васо. О возможности проведения такой демонстрации он был заранее предупрежден как самим Панкрацем, так и косвенно дежурным писарем, поэтому долго им говорить не пришлось. Васо первым положил трубку и поспешил во двор, куда еще раньше, на всякий случай, приказал прибыть отряду полицейской кавалерии, которая должна была в любую минуту выступить. Если бы не произошло непредвиденное, а именно: если бы у него под ногой не лопнуло стремя, – из-за чего позднее его конь, наверное, и вел себя так странно! – он бы к месту сбора демонстрантов прибыл значительно раньше! Теперь это уже не имело значения, главное, стало понятно то, что тогда показалось капитану необычным: как это Васо со своим отрядом мог так быстро прибыть на место события!

   Ясно было и то, что, разговаривая по телефону о более важных делах, они не смогли обсудить свои семейные проблемы. Поэтому Панкрацу, вспомнившему о них в последнюю минуту, Васо назначил свидание на главной площади. Вот почему тогда он ему ничего определенного, о чем сообщил уже здесь, не сказал, да и не мог этого сделать, ибо, как бы они оба ни были убеждены, что процессия по заведенному обычаю проследует именно на эту площадь, все же окончательной уверенности не было ни у того, ни у другого. Так они сошлись на том, что после разгона демонстрации Панкрац будет искать Васо в полиции.

   В конце концов они встретились здесь, и Панкрац – капитан тоже присутствовал при этом – узнал от Васо, что в селе все в порядке, из чего сразу заключил, что бабка на свободе. Только благодаря чьему вмешательству: Йошко или Васо? – разбирало его любопытство, и он, желая как можно скорее избавиться от Васо, задал ему сразу же, как только капитан ушел, этот вопрос.

   Но Васо молчал, с мрачным видом уставясь на трамвай, в который вскочил капитан, а затем, обращаясь к Панкрацу, недовольно пробормотал:

   – Что с ним случилось? Ты вроде бы сказал, что разговаривал с ним и что он помешался на коммунизме? В своем ли он уме?

   Панкрац и вправду обронил про капитана то, о чем сейчас сказал Васо, да и сам теперь вспомнил, как Братич, симулируя помешательство, намеревался добиться отставки. Но сейчас ему не хотелось на глазах у всего народа стоять, точно сыщик, с полицейским чиновником, поэтому он только презрительно улыбнулся.

   – Да что с него взять, он скорее глуп, чем ненормален! – и все же не утерпел и добавил: – По глупости нарвался и на генерала, тот приказал ему завтра явиться с рапортом, еще два-три таких случая, и капитан опомнится!

   – Какой рапорт? Где? Из-за чего?

   – Из-за своего длинного языка. – Панкрац махнул рукой. – Но послушай, Васо! Я бы мог, конечно, об этом сказать и завтра, но у меня язык чешется. – Он спрятался от взглядов прохожих за коня и понизил голос. – Капитан тебе никакой не родственник, даже не друг, а ты ему выболтал про отпечатки моих ботинок возле разлива! Да и не далее как минуту назад повел себя перед ним так глупо! Это твое замечание «ты должен был позвонить чуть раньше» и еще кое-что – извини, но это было неумно!

   Васо вытаращился на него, ненадолго вернулся к своему отряду, а затем чуть не взорвался. Но сдержался, глухо пробормотав:

   – Это ложь! Никогда я ему… А впрочем, – чем он тебе может навредить, – даже если что-то и знает? Вообще, на твоем месте я бы на него без колебаний донес, или, в лучшем случае, пригрозил!

   Загадочная, циничная улыбка пробежала по худому лицу Панкраца, и он проговорил как-то многозначительно:

   – Сейчас ни ты, ни я не сможем этого сделать, он нам нужен! Хватит нам мозолить глаза, – не обращая внимания на явное изумление Васо, в котором чувствовалась и обида, он быстро проговорил, – так что же с бабкой, я тебя спрашивал, кто вмешался…

   – Да Йошко! – как-то удовлетворенно, хотя и неохотно сказал Васо. – Жандармы действовали только по распоряжению пристава, уездное начальство ничего не знало! Завтра старая приезжает! А где старик?

   – У тебя, где ему еще быть! – поглощенный новыми мыслями коротко бросил Панкрац, собираясь уйти. – Ну я пошел! Привет, и скажи им, что завтра я приду к тебе!

   – А куда ты сейчас? – все еще сидя на коне, Васо вопросительно посмотрел на него.

   – В театр за капитаном!

   И, уже расходясь, они еще с минуту смотрели друг на друга.

   – С ним? Великолепное общество! – презрительно шмыгнул носом Васо и, одной рукой натянув поводья, а пальцем другой ковыряя в носу, гордо развернул коня к своему боевому отряду.

   Через минуту он уже скакал назад. Правда, с поля боя возвращался без добычи, но зато на народ взирал с высоты своего коня, как победитель на побежденных. Так, с гордо поднятой головой, он и скрылся из вида.

   Панкрац, не найдя больше перед кафаной своих друзей, направился в другую сторону. Не спеша поужинал в каком-то ресторане и, уже направляясь к театру, задержался у рекламной тумбы, собираясь по театральной афише немного ознакомиться с тем, что ему предстояло увидеть. Узнал из нее, что уже во втором действии выступает балет, а потом, правда, только в пятом, будут и какие-то вакханалии, поспешил в театр уже с неподдельным желанием. Между тем второе действие, а с ним и вальсы, он уже пропустил. Успел захватить только самый конец и, незаметно от билетера проскользнув в партер, увидел пеструю колышащуюся людскую массу, а в ней и балерин, но едва стал к ним внимательно присматриваться, как занавес перед оркестровой ямой опустился, в зале вспыхнул свет, и вместе с аплодисментами публики начался антракт.

   Впрочем, именно то, что ему было нужно, – антракт! Пройдя на свое место, нашел там капитана, кивнул ему головой, а затем, оставив его, всего какого-то съежившегося и задумчивого, в покое, принялся разглядывать зал. Взгляд его блуждал повсюду: по партеру, ложам, даже по первым рядам бельэтажа. Его поразило обилие приятных и красивых лиц и рук, на фоне пестрых туалетов и в сиянии зажженных люстр выделялись своею белизной оголенные плечи и спины женщин, притягивая к себе какой-то будоражащей воображение чувственностью, казалось, обволакивающей человека с головы до пят, точно густой сладкий мед. Но той, ради которой он почти после трехлетнего перерыва снова пришел в театр, нигде не было. Выходит, он обманулся, ее билеты были не в театр? Невероятно, они были так похожи на его, значит, она где-то здесь, в партере; некоторые места пустуют, зрители вышли прогуляться, а с ними, возможно, и она!

   Он стоял до последней минуты, кося глазами на все открывающиеся двери и в конце концов поняв, что ждать нечего, сел. Свет в зале погас, а вместе с ним что-то угасло и в Панкраце. Без всякого интереса слушал он музыку и со скуки развлекался тем, что разглядывал ложи, полукругом нависшие над ним, подобно гигантской подкове, а каждая напоминала раковину внутри которой все еще, правда, не таким ослепительным и несколько окаменевшим, но еще достаточно живым и манящим блеском, сверкало то одно, то другое оголенное, мягкое женское тельце.

   Занавес поднялся; влюбленный Зибель в саду Маргариты таял от нежности, напевая своей возлюбленной серенаду, а Панкрац продолжал заглядывать в ложи. Все, что происходило на сцене, казалось ему смешным, смешно было и оттого, что ему припомнилось, как месяц назад, сидя в кино, в глубине одной из лож, в то время как другие пялили глаза на экран, он примостил у себя на коленях тогдашнюю свою девушку, им соблазненную. Затем, хотя она и противилась, ха-ха, за спинами людей… – он чуть ли не вслух расхохотался и взглянул на сцену. Там уже был знакомый ему по изображениям Мефистофель, а вместе с ним, вероятно, Фауст.

   С их появлением в Панкраце наконец стал пробуждаться интерес к действию. Когда же по жемчугу, оставленному Фаустом для Маргариты, он понял, что речь идет о соблазнении, искусно подстроенном Мефистофелем, его любопытство возросло еще больше. Более того, он почувствовал удовольствие, поняв, что стараниями старой тетки Маргариты, усыпившей бдительность Мефистофеля, Фаусту это удалось! Картина вызвала в памяти собственные переживания, связанные с его девушкой. Он совратил ее подобным же образом; только жемчуг в подаренном ей кольце был искусственным, но девушка приняла его за настоящий, результат был тот же: правда, она отдалась ему не в саду, а в лесу. Ха-ха-ха, тогда она ему еще нравилась, даже ее рыдания после всего случившегося были ему приятны!

   Живо представив себе свой собственный успех, Панкрац уже не мог без смеха смотреть на театральное изображение чьего-то чужого. Прежде всего, не была ли победа Фауста слишком быстрой, в жизни все совершается медленнее, да и у него с его возлюбленной не сразу все образовалось? Особенно смешной показалась ему заключительная сцена, когда Маргарита и Фауст, – слишком долго! – обнимаются и целуются у окна Маргаритиной комнаты. В кино во время таких сцен, – вспомнил он, посмеиваясь про себя вслед за Мефистофелем, – подмастерья, занимающие первые ряды, обычно отпускают реплики на весь зал и чмокают губами, имитируя поцелуй. Развеселившись и придя в хорошее настроение, ему и самому захотелось сейчас сделать то же самое! Ха-ха-ха, с каким бы презрением посмотрели на него все сидящие вокруг, да и сам капитан! Особенно интересно, как бы на это прореагировали многочисленные девицы и старые девы, которые с замиранием сердца следили за теми, что виднелись в окне!

   Когда в зале опустился занавес и зажегся свет, он, глядя на капитана и думая об этой сцене, все еще улыбался. И, продолжая улыбаться, вернее, скалить зубы, спросил у него, почему он не хлопает? Сам он, однако, не аплодировал, но когда капитан в ответ на его вопрос только пожал плечами, он о чем-то вспомнил и обратился к нему:

   – Что же вы, капитан, находите во всем этом капиталистического?… Может, жемчуг, с помощью которого Фауст соблазняет Маргариту?

   Капитан сидел в кресле съежившись, лицо его избороздили неизвестные доселе морщины, и он молчаливо, с каким-то болезненным выражением в глазах, всматривался в рампу, у которой раскланивались артисты. Вдруг он как бы опомнился и сказал тихо, точно ему трудно было говорить:

   – Читали ли вы вообще «Фауста»?

   Панкрац уже смотрел в другую сторону и сейчас сделал вид, что не расслышал, но, почувствовав на себе не только пристальный взгляд капитана, но и взоры окружающей публики, ответил презрительно:

   – «Фауста»? Фи! Еще в седьмом классе гимназии учитель немецкого языка задал нам его для внеклассного чтения! – и, вызывающе хихикая, посмотрел капитану в глаза.

   – Вот как? – только и сказал Братич, то ли поверив, то ли нет, но все же добавил: – Так почему вы спрашиваете? У Гете есть и вторая часть «Фауста», которая не вошла в оперу. – Тем временем аплодисменты в зале стихли, железный занавес, возвестивший о наступлении большого антракта, стал опускаться, и основная масса публики хлынула к выходу. Поскольку капитан захотел остаться, то Панкрац, особенно не настаивая, отправился один. Он снова устремился на поиски своей дамы, и опять все было напрасно. Где он только не был: в фойе и даже на площади перед театром; оставался только бельэтаж, но, оказавшись снова в фойе, подниматься туда уже не захотел. Логика его рассуждений была простой: он не видит ее в партере в первых рядах, следовательно, если она действительно в театре, то сидит где-то в последних рядах бельэтажа. А это, несмотря на ее элегантность, могло означать или то, что она небогата, или богата, но скупа, что тоже плохо. Впрочем, может, билеты предназначались для кого-то другого, и это важно, здесь в фойе собралось столько красивых женщин! Сейчас он мог их рассмотреть и смотрел во все глаза, не без зависти наблюдая за сопровождавшими их мужчинами, у каждой из них был по крайней мере один, а у некоторых и больше!

   Несколько раздосадованный тем, что ему самому подле такой сокровищницы, распоряжаться которой имеют право другие, на сегодня достается только служанка, вместе с другими со звонком возвратился в зал.

   – Какая блестящая публика в фойе! – воскликнул Панкрац, подходя к капитану, и искренне вздохнул. – Но что это с вами? Вы как-то странно выглядите!

   Капитан отсутствующе что-то пробормотал. Тем временем началось новое действие, и Панкрац, забыв о капитане, весь обратился в зрение.

   Разыгрывалась сцена Маргариты в церкви, изображалось ее отчаяние и то, как она, якобы сраженная проклятием, теряет сознание, – все это Панкрацу показалось явной чушью. Он снова вспомнил свою прежнюю девушку, вспомнил, как она пришла в отчаяние, когда он ее бросил, и тоже искала спасения в церкви. Но у нее, черт возьми, была все же причина, она думала, а, может, так оно и было, что она беременна! Ну а из-за чего Маргарита так переживала и так боялась проклятия? Может, только из-за того, что отдалась Фаусту? Или потому, что Фауст, возможно, ее уже бросил? Или все же она забеременела? – гадал Панкрац, но в таком случае все ему показалось еще более глупым, неумно вел себя и Фауст. Сам дьявол состоял у него на службе, а помочь девушке избавиться от плода не захотел, как это сделал он для своей, дав ей хинин и тем – явного или вымышленного – убил в ней ребенка!

   В конце концов все симпатии Панкраца обратились к Мефистофелю, который, очевидно, вел двойную игру, подшучивая то над Фаустом, то над Маргаритой. Так, в следующей сцене, происходящей перед домом Маргариты, на него произвела впечатление насмешливо-ироничная серенада, которую Мефистофель пел Маргарите. Похоже, и он, – вспомнилось ему, – правда, серенады он не пел, а говорил обычные слова, тоже вволю поиздевался над своей девушкой, когда та потребовала от него выполнить обещание, с помощью которого он и добился ее, а именно – жениться! Ха-ха-ха, жениться на сироте, на обычной швее!

   Так Панкрац в душе развлекался, пока не наступил момент, когда и он посерьезнел; на сцене появился брат Маргариты Валентин, и стало очевидно, что дело дойдет до драки. Когда это случилось, то есть произошла дуэль между Фаустом и Валентином, и тот упал, пронзенный шпагой Фауста, тут Панкрац под влиянием минуты впервые не мог согласиться с Мефистофелем; ведь наверняка это он водил шпагой Фауста, поскольку, черт возьми, кому была нужна эта смерть? Смешно! – ощерился он. – Не ему же, с таким мастерством отправившему на тот свет Краля, теперь оплакивать эту театральную смерть! К тому же этот Валентин большой дурак, обыкновенный швабский филистер, если мог так серьезно – даже проклял ее – отнестись к поцелуям своей сестры с Фаустом или может, – и это вероятнее всего, – к ее беременности! Конечно, это его право, но если бы все братья так поступали, – Панкрац вспомнил, что и у его девушки был брат, настоящий атлет, – что бы оставалось делать юношам, подобным ему, – разве только постричься в монахи!

   – Сейчас начнется балет, да? – с этими словами после того как отзвучала песнь печали, исполненная хором и оркестром, обратился он к капитану.

   Капитан, погрузившись в свои мысли, растерянно и устало проведя рукой по лбу, выдохнул:

   – Да!

   – Скажите… я вас уже спрашивал, – Панкрац вопросительно посмотрел на него, – что с вами? Может, вам нехорошо? Выйдите на воздух, весь вечер паритесь в этом зале!

   Капитан снова отказался, и Панкрацу, по-своему истолковавшему его молчание, впрочем, вслух он ничего не сказал, пришлось опять идти одному. Он вышел на улицу, подошел к террасе кафаны в надежде встретить там кого-либо из вчерашней своей компании. Никого не найдя, вернулся назад с намерением снова, хотя бы со стороны понаблюдать за публикой в фойе. Но у входа его непреодолимо потянуло на бельэтаж, он хотел проверить, нет ли там его дамы; поднявшись по лестнице, он осмотрел и коридор и кресла – безрезультатно! Только после этого спустился в фойе, и поскольку девушка, больше других понравившаяся ему, вышла со своим кавалером на балкон, то и он пошел за ней.

   На балконе царил полумрак, не случайно здесь скрылись многочисленные парочки; облокотившись на балюстраду и отвернувшись ото всех, они о чем-то перешептывались, казалось, им ни до кого не было дела. Пытаясь отыскать знакомых, взгляд Панкраца задержался на одиноком мужчине, сидевшем в самом углу на стуле, согнувшись и положив голову на балюстраду, казалось, он дремал. Не веря своим глазам, он подошел ближе и вздрогнул, будто ужаленный, но тут же разозлился: в мужчине он узнал деда, старого Смуджа.

   Значит, все же притащился сюда этот старый бездельник! И для чего – чтобы спать! Действительно ли он спит?

   Холодок пробежал у него под сердцем; осторожно, делая вид, что его ничего не связывает с этим стариком, Панкрац приблизился к нему. Прислонившись спиной к балюстраде и убедившись, что за ним никто не наблюдает, он хотел незаметно дотронуться до Смуджа или, может, даже потрясти его. И уже было решился это сделать, как что-то его остановило; он колебался.

   Наконец тронул старика за плечо и, продолжая одной рукой держаться за балюстраду, второй приподнял голову, заглянув в лицо, но тут же выпустил ее и отдернул руку. Не из-за той ли парочки, что обернулась?

   Не только под сердцем, но по всему телу, с ног до головы прошел озноб; секунду он стоял, не зная, куда спрятать руку, прикасавшуюся к Смуджу.

X

   Расставшись с Панкрацем и оставшись один, старый Смудж прошелся немного по направлению к дому Васо и остановился, задержавшись взглядом на тумбе с объявлениями; его внимание привлекли яркие краски рекламы, но еще больше заинтересовала его белая, так давно ему знакомая театральная афиша, только теперь она была чуть длиннее и немного уже. На ней большими буквами, слишком большими даже и для его плохого зрения было написано: «ФАУСТ».

   Не без колебания подошел он ближе и стал ее изучать, прочитав сначала название, а затем по порядку и все остальное. Но от мелких букв у него зарябило в глазах, белая бумага на мгновение вдруг сделалась черной, потом снова превратилась в белую. Только после того, как улеглось первое возбуждение, он смог сконцентрировать внимание и на отдельных буквах, и на именах, да и получше разобраться в своих ощущениях: что, если и впрямь пойти?

   Чуть раньше, когда это предложил ему капитан, он, правда, поначалу растерявшись, чуть не отказался, поэтому Панкрац мог быть спокоен и не перебивать его. Но разве не был бы спектакль бальзамом на его растерзанную душу? Откровенно говоря, с первой минуты, как только капитан упомянул о театре и, увлекшись, разговорился о «Фаусте», он снова вспомнил о всех своих вчерашних переживаниях, связанных с театром, и уже тогда приятно защекотала нервы вкрадчивая мысль: а не пойти ли и самому в театр?

   Но приходилось считаться с другими, прежде всего, с Панкрацем. Он не сомневался – так оно и оказалось, – что тот будет против. Главное же, – он это понимал, ведь для Васо он отнюдь не желанный гость! – не мог же он исчезнуть из дома на целый вечер, предварительно с ним недоговорившись, да еще потом беспокоить его своим поздним возвращением. Затем, затем… вспомнив, как разволновался вчера, – страх от этого так и не прошел, – можно ли быть уверенным что поход в театр не выведет его из равновесия еще больше, чем вчера?

   И все же, скажи капитан Панкрацу хотя бы еще одно слово и согласись тот, разве он сам тут же не присоединился бы к ним?

   Но капитан, не проронив ни слова, ушел, за ним последовал и Панкрац и теперь считает, что он уже дома! Да и где ему еще быть и что ему вообще позволено делать? Все уже решено, да и поздно что-либо предпринимать, может, это и к лучшему! Взглядом полным тоски, смотрел он, как раньше на капитана на цифры на афише, означавшие начало и конец спектакля. Затем, совсем расстроившись, отвернулся и ссутулившись, направился к дому Васо. Перепутав поначалу улицу и попав не в тот дом, он, в конце концов, отыскал нужную ему квартиру. Девочка-служанка с ребенком еще не вернулась с прогулки, следовательно, в доме никого не было, он сел на диван, вытащил письмо Йошко и стал разбирать его закорючки.

   Отпустят маму или нет? – спрашивал он себя, прочитав письмо. Должны бы; если не поможет вмешательство Йошко, то наверняка это удастся сделать Васо! Только бы он пошел в полицию и только бы Панкрац, уйдя с капитаном, не забыл также заглянуть туда, к Васо, – опасения не оставляли его.

   Так он сидел в состоянии полной неопределенности и страха и долго, долго ждал, может, Панкрац, как обещал, заглянет сюда, чтобы сообщить о результатах вмешательства Йошко. Комната погрузилась в сумерки, вернулась служанка и, уложив ребенка спать, занялась своими делами на кухне, – возможно, готовила ужин, – а Панкраца все не было!

   Наверное, ему просто не захотелось идти сюда, ведь от него всего можно ожидать! Или ему нечего было сообщить, а если и было, то, вероятно, только плохое.

   В этом, конечно, только в этом было все дело! – мысли его с каждой минутой становились все более мрачными. – Пусть Блуменфельд подкупил жандармов, разве они посмели бы трогать старую, не имея на то специального распоряжения из уезда! Задним же числом уездный начальник или не захотел, или не мог отменить его – да и как бы он это сделал, если речь шла об убийстве, и не об одном, а о двух сразу.

   Кх-а, только Панкрац с его наглой легкомысленностью мог себе вообразить, что все это гроша ломаного не стоит и что можно будет легко отделаться штрафом! Кончится все гораздо хуже, чем можно было предположить, поначалу уже видно, так есть ли смысл скрывать? Не лучше ли во всем признаться, сказать, что все, – хотя бы то, что произошло с Ценеком, – только несчастный случай!

   Но они и слышать об этом не хотят, так что же теперь делать?

   Как поступить? – он мучительно всматривался в темноту, а в душе стало беспросветно темно: о, зачем он послушался Панкраца и не уехал, когда была возможность, с нотариусом обратно! Теперь был бы уже с мамой! Она была бы не одна, да и он не был бы так одинок, они бы друг друга утешали, и, может, сейчас она бы позволила ему взять всю вину на себя! Конечно, жить ему осталось недолго. Он им об этом сказал, да и сам с каждым днем все больше в том убеждается, к тому же к нему, такому немощному, судьи были бы более Снисходительны! Самое главное, – как этого не поймет мама! Дело было бы окончательно закрыто, и Йошко, – хотя бы Йошко! – раз и навсегда обрел спокойствие, не опасаясь шантажа, на который, наверное, и рассчитывал Панкрац, строя свою замысловатую защиту! Да, он рассчитывает, а, напротив, разве не самое время этого бездельника теперь, когда он получает плату от полиции, – как он сам признался Васо, – или совсем вычеркнуть из завещания, или хотя бы до минимума свести его содержание?

   Для этого он вчера утром и хотел пригласить нотариуса домой, а сегодня вечером по дороге домой намеревался с ним поговорить! – вспомнилось ему, и он размышлял, как в этом убедить и маму. И вдруг пришел в ужас: пробили стенные часы, оставалось четверть часа до начала спектакля! Всего четверть часа, а Панкраца нет – не схватили ли его в полиции, когда он пришел туда?

   Если это так, то каждую минуту за ним могут прийти жандармы! Заберут и посадят в камеру одного, без мамы, без единой души, одного-одинешенького!

   Холодный пот выступил на старческом лбу. Разумом он понимал, что, пока Васо с ними, ни Панкрацу ни ему, во всяком случае первое время, опасаться нечего. Но малодушие и страх были настолько сильны что почти заглушили голос рассудка. Его душил кашель, он встал и с трудом добрался до окна; придя немного в себя, стал растерянно оглядываться вокруг. Вдруг вздрогнул и уставился в окно. В доме на противоположной стороне улицы, – может, уже и раньше? – кто-то играл на рояле.

   Тритрира-рара-титити! – журчали, трелью разливаясь звуки; тримрара! – постучались они и в его растерзанную, словно камнем придавленную, душу и что-то в ней отпустило, оборвалось, мрак рассеялся, вместе с облегчением пришла мысль: стоит ли сидеть здесь, ожидая возможного ареста, не лучше ли уйти в театр и тем самым его избежать?… Или если не существует опасность быть арестованным, то тем более, почему бы не пойти в театр, где он сможет встретить Панкраца и обо всем его расспросить?

   С тех пор как с кларнетом под мышкой и с подписанным договором на покупку трактира в кармане он покинул театр, он больше никогда туда не возвращался! Никогда, а жизнь проходит, уже близок ее конец, и в каждом его покашливании, в каждом перебое сердечного ритма виден смертельный оскал. Так почему же еще раз не посетить то место, где когда-то в юности он слушал эту музыку? Сейчас он уже не будет так волноваться, как вчера; этого не случилось бы и вчера, если бы его не потрясла продажа кларнета, последнего воспоминания о давно ушедшей юности!

   Так, так! – комкая в кармане деньги, полученные за кларнет, все никак не мог решиться старый Смудж. – Капитан правильно сказал, это могло бы его развеять! Теперь, когда вернулась служанка, он может оставить Васо записку, в которой все ему объяснит, может взять и ключи, чтобы не беспокоить по возвращении. Тем более что Васо с Пепой в гостях, они тоже могут задержаться, возможно, он еще вернется раньше их!

   Он отошел от окна и в нерешительности остановился, вспомнив, что может еще и билет не достать. Когда же в комнате зажегся свет и служанка принесла ему ужин, первое, что он сделал, отказавшись от еды, схватил шляпу и как можно понятнее объяснил девушке, куда идет и что она должна сказать Васо.

   Служанка получила строгие указания никуда, кроме как на вокзал для встречи бабки, старика не пускать, об этом она ему и сказала сейчас, пытаясь отговорить от его намерения. Но он объяснил, что в театре находится Панкрац и еще один его и Васо знакомый, таким образом, получив ключи и прихватив с собой письмо Йошко, дабы служанка его не прочла, ушел.

   Он спешил, насколько ему позволяла астма. Та неожиданно начала его щадить, поэтому он шел без труда и довольно легко дышал. Но уже на одном из следующих углов в страхе остановился. Еще раньше послышался конский топот, а теперь перед ним появилась, вылетев из боковой улицы, полицейская кавалерия во главе с Васо. Спрятаться от него в ближайшем подъезде? – первое, что пришло ему на ум. Но страх пересилило желание как можно скорее узнать, что с мамой и что случилось с Панкрацем, должно же об этом быть известно Васо!

   Он крикнул что есть мочи. Но ни кричать, тем более прятаться не стоило, ибо Васо уже сам его заметил. Пропустив вперед всадников и не скрывая своего удивления и раздражения, подъехал к нему.

   Куда это он? Ведь Панкрац сказал, что он дома! Однако не обмолвившись ни словом о театре, старый Смудж только поинтересовался, что с мамой и что с Панк…? – хотел спросить, но Васо мрачно молчал, а потом его словно прорвало: пока у нее есть такой зять, что с ней может случиться, естественно, ее отпустили! Панкрац же ушел в театр, никак и он туда собрался? – оторопело уставился он на тестя. Какая глупость! Что с того, что там Панкрац и капитан Братич? А его место дома!

   Впрочем, теперь, когда он знает, что мама на свободе, а, следовательно, все его опасения за Панкраца и себя самого оказались напрасными, у старого Смуджа уже не было причин не пойти в театр. В то же время вместе с облегчением, неожиданно пришедшим к нему, возникли и другие причины, усилившие его желание пойти туда; так он стоял, упрямо твердя, что наверняка домой вернется раньше Васо!

   Васо, впрочем, не знал, что вчера произошло со старым, когда разговор зашел о театре. Да если бы и знал, не вспомнил бы об этом, поскольку слишком был занят мыслями о предстоящей вечеринке у делопроизводителя. Он и сам предполагал, что она может затянуться далеко за полночь, и старик, вернувшись раньше, никого не потревожит, поэтому только сказал, мол, что касается его, то может, если хочет, катиться ко всем чертям. Затем, надув губы, развернул коня и ускакал вслед за своим отрядом к находившемуся поблизости полицейскому участку.

   То, что Васо так сурово простился с ним, снова немного поколебало решимость старика, но искушение и любопытство были столь велики, что он все же поспешил дальше. Купив в кассе последний билет и пойдя в направлении, указанном билетершей, стал медленно подниматься по ступенькам на бельэтаж.

   Шел он нарочито медленно, чтобы избежать одышки и пощадить сердце. Здесь, как и у кассы, была слышна музыка и пение, доносившиеся несколько приглушенно и прерывисто, впечатление было такое, будто в церкви служат праздничную мессу. С трепетным чувством благоговения, точно и вправду входил в церковь, он остановился в коридоре перед самым входом на бельэтаж. Прислонившись к столу, стоявшему в гардеробе, куда он положил свою шляпу, стал ждать окончания действия, которое вот-вот, как ему сказал билетер, должно завершиться, после чего его могли впустить.

   Музыка звучала все громче и лилась откуда-то из глубины или с высоты, доносилась то издалека, то была слышна совсем рядом. Вдруг мощно, победоносно зарокотал бас и, слившись в выразительном дуэте с тенором, музыка накатила прибоем и тут же отпрянула, стихла и, казалось, увлекла, словно куда-то унесла за собой все здание вместе со старым Смуджем.

   Впрочем, нет, это всего-навсего под бурные аплодисменты распахнулись двери зала и повалил народ, и Смудж, пропустив всех, поспешил, словно кем-то преследуемый, на свое место. Он все еще был заворожен как только что отзвучавшей музыкой, так и сиянием многочисленных люстр, яркими красками потолка и обивки, пестротой нарядов, да и просто таким скоплением народа и множеством кресел. Привыкший за многие годы к жизни в скромной обстановке своей лавки и вообще села, он долго бы искал свое место, если бы услужливый билетер не указал его.

   Итак, заняв место в одном из последних рядов бельэтажа, Смудж скорее от смущения, нежели по необходимости вытер платком лоб и, немного освоившись, стал глазеть по сторонам, поначалу рассматривая все с любопытством ребенка. Но этот ребенок быстро вспомнил, что когда-то давным-давно уже был здесь, а вспомнив, начал уже привычнее на все смотреть. Но удивление не прошло и тогда: как это после стольких лет здесь ничего не изменилось! Вот и нарисованный конь все еще на потолке, а рядом с ним молодец, наверное, Марко Королевич![33] И голенькие детишки карабкаются по стволам расцветших фруктовых деревьев, и вилы в легких кисеях порхают среди облаков, а вот и мраморные ангелы – или бог их знает кто – трубят в длинные трубы! Все, все то же самое, жизнь здесь словно замерла, а чего только не пронеслось за это время через его жизнь, каких только не было перемен, особенно в эти последние дни, и одному богу известно, что ждет впереди!

   Снова на душе у старого Смуджа стало темнее, чем в зале, где погас свет. Но что его так кольнуло, точно обожгло? Что за пожар вспыхнул где-то внизу, и пламя охватило его с ног до головы, так что он и шевельнуться не мог; тело его осталось неподвижно, а сам он весь задрожал, словно в лихорадке!

   Оркестр, – частично он был виден и отсюда, – заиграл вальс. Вдохновенно, живо, вызывающе, насмешливо от такта к такту плыла мелодия, делаясь все теплее и теплее, будто и ее все больше охватывало пламя. Теперь она как бы сожгла занавес, мешавший, ее полету. Пространство раздвинулось, вспыхнуло ярким светом; пожар звуков взметнулся ввысь, перекинулся на людей. И люди, бесчисленное множество людей несут его дальше – куда дальше, он все еще здесь! – несут, сами вознесенные и взволнованные огнем какой-то непостижимой, но бурной и, кажется, разрушительной страсти.

   Играя в оркестре, где у него было место под самой рампой, старый Смудж всегда видел перед собой только зал, вернее, его потолок, а поскольку на спектакли никогда не ходил, кроме тех, в которых сам был занят, то, по сути, сцены, какой она видится из зала, он себе не представлял. То, что сейчас происходило на ней, – а там изображалась ярмарка, – было для него настоящим открытием. Это был особый, существующий только для себя и живущий своей жизнью мир, мир, отрезанный от остального света, какая-то сказочная феерия. На мгновение забыв о музыке, он принялся рассматривать толпу хористов, задержался на их фантастических одеяниях, скользнул по кулисам и в конце концов прислушался, о чем они поют, чем недовольны, и их недовольство передалось ему. Слова доходили до него искаженными, так что смысл происходящего на сцене остался неясен. Впрочем, он его – ни сейчас ни потом в течение всего действия – особенно не интересовал. Ему было достаточно того, что он непосредственно, не вдаваясь в содержание, воспринимал чувством, зрением и слухом. И по этим каналам, преисполненная значимостью момента, наполнялась его душа, и тело пронизывала дрожь.

   Страстность, стремительность, головокружительность второго действия, начиная с толчеи на базарной площади и кончая вихревым танцем, а над всем этим весельем – явление Мефистофеля, поющего свое дерзкое, глумливое рондо о золотом тельце, музыка, клокочущая, словно вулкан и, кажется, все испепеляющая, – все это, впрочем, что и не требовало особого понимания, захлестнуло старого Смуджа горячей волной раскаленного пожаром воздуха, спалив весь тяжкий груз забот, расплавив все то, что камнем лежало на душе. И принесло освобождение, очистило и возвысило, так что, когда опустился занавес и смолкла музыка, он, хотя и продолжал сидеть, точно врос в кресло, ощущал такой внутренний подъем, что, казалось, и душой и телом взмыл ввысь, и на лице его заиграла улыбка!

   Впервые за последние несколько месяцев, – он остался безучастен, потеряв способность смеяться даже среди всеобщего смеха, вызванного показом швабом своего кино, – он сидел с улыбкой на лице; это был преображенный, какой-то совсем другой Смудж, не тот, каким он был всего полчаса назад.

   Разве нечто подобное не случалось с ним и прежде, – ощутив в себе эту перемену, сознание его выхватило воспоминание нежное, как бархатистый звук его прежнего, собственного кларнета, – когда, сидя внизу, в яме, и солируя или играя с оркестром и закончив, свою партию, а затем, вытирая со лба пот, он испытывал удовлетворение от законченной работы и наслаждался успехом, вернее, той красотой, которая вдохновила его, и это вдохновение передавалось от него и другим с тем, чтобы опять вернуться к нему!

   Да, это было прекрасно! Прекрасно, когда начинаешь играть, испытывая волнение, а заканчиваешь полный вдохновения и потом весь как бы растворяешься и в музыке, все еще продолжающей звучать в тебе, и в одобрительном взгляде дирижера, и в восторженных аплодисментах публики! Сколько раз, о да, сколько раз он улыбался в ответ на оглушительный топот галерки, который из оркестровой ямы он воспринимал как ураган, бушующий в пропасти!

   А сейчас он и сам почти что на галерке! – он оглянулся, уязвленный и немного расстроенный. Никто ему не рукоплескал, более того, – только сейчас он обратил внимание, – кларнета почти не было слышно. Разве у него в этой опере не было своей партии?

   Нет, быть этого не может! – он отчетливо вспомнил, что и сам не раз играл в этой опере. Ему стало не по себе: где, в каком месте кларнет должен был звучать? В дальнейшем он решил более внимательно следить за игрой оркестра.

   Вскоре ему представилась такая возможность. Антракт закончился, и теперь не так, как прежде, а нежно, как-то тягуче, сладострастно полилась мелодия. И вдруг Смудж встрепенулся, напряг слух – он различил кларнет!

   Та-ра, та-ра-ра, ра-ра! – вторил его внутреннему голосу уже несколько страдальческий, будто в чем-то кающийся и рано, слишком рано оборвавшийся звук; он еще по-настоящему и не звучал, а его мелодию уже подхватил, кажется, фагот, – он подхватил, а кларнета уже не было слышно, он стих.

   Это ему напомнило весну, дождливую и холодную, когда из-за облаков вдруг выглянуло солнце и упало на кровать, где он лежал, разбитый параличом, но сразу же и исчезло, спрятавшись за облака, и снова все стало серым и холодным… неужели и здесь также серо и холодно?

   Нет, конечно, нет, если и не совсем как прежде, музыка его все же захватывала и все чаще согревала. Правда, прежде это был бурный, пламенный, все испепеляющий огонь, который, казалось, буйствуя в оркестре и всюду вокруг, властно завладевал им, подчиняя себе безраздельно. Сейчас, когда мелодию вели в основном струнные, только раз, совсем коротко, опять прозвучал кларнет! – музыка как бы стала более робкой и проникала в него крадучись. Это сладострастное жужжание, правда, ласкало слух удивительно нежно и мягко, и все же это было прикосновение к еще не зарубцевавшейся ране, которая, напротив, все больше открывалась. Постепенно хорошее настроение исчезало, сменившись если не болью, то чем-то болезненно-печальным, чем-то, что его опять возвращало к самому себе, а значит, к боли!

   Зачем он ушел из театра? – подкрадывалась к нему исподволь мысль, по мере того как действие его все больше увлекало. Когда картина закончилась, этот вопрос встал перед ним четко и непреложно.

   Зачем? Из-за любви, любви к жене – он все еще любит свою маму! Не было бы ее, он бы остался в оркестре; а поскольку астма у него появилась много позднее, он наверняка играл бы там до тех пор, пока не вышел на пенсию!

   Но если бы астма его прихватила раньше, ведь какие силы нужно иметь, постоянно выдувая из кларнета звуки?

   Подобный вопрос мог возникнуть только сегодня; тогда же, когда он был здоров, он и не мог возникнуть! И не возникал, только любовь, любимая им жена, имели значение: она хотела, чтобы он бросил оркестр, и только в угоду ей он это сделал!

   Только ради нее? Что это значит? Разве он и сам в душе не был с ней согласен? Нет, и он того же желал, думал об этом, более того, думал еще до знакомства со своей будущей женой! Ведь жалованье в оркестре было небольшое, и он с сожалением вспоминал о тех деньгах, которые вкупе с чаевыми получал, играя как любитель по различным курортам! Ну да, об этом он и размышлял: не вернуться ли ему на старое место, оставив театральный и перейдя в какой-нибудь курортный оркестр.

   Правда, все это было еще далеко от торговли, трактира, мясной лавки, но разве сделал бы он, как хотела жена, если бы это не пришлось по нраву и ему самому? Это в нем кровь заговорила: он был сыном купца, сыном человека, которому всегда всего было мало, из-за этого он и погиб! Теперь это не имеет значения; ему действительно всегда не хватало, он бедствовал, едва сводя концы с концами – разве не явилось для него предложение жены заняться торговлей настоящим спасением? Торговля, постоянный денежный оборот, накопление капитала, богатство, дом – полная чаша, свобода, когда сам себе хозяин, – разве можно было от этого отказаться, отказаться, учитывая, что жена ему и деньги дала и даже подыскала трактир, с которого он мог начать свою торговую деятельность!

   Да, деньги, богатство, это и явилось тем, что, помимо любви, заставило его уйти из театра! Деньги, богатство, именно это!

   Он разбогател, у него всего было вдоволь, он ни от кого не зависел, и его успеху, как иногда до него доходили слухи, завидовал кое-кто из бывших коллег по оркестру! Но принесло ли все это счастье, обрел ли он спокойствие и получил ли внутреннее удовлетворение? Да не кривя душой, все было. Но во что все это превратилось, чем закончилось, к чему он пришел, где те, кто бы мог ему позавидовать теперь?

   Смущенный и растерянный, он стал всматриваться в видимый отсюда край оркестровой ямы, как бы пытаясь отыскать там бывших завистников. Но тут же откинулся назад, на спинку кресла, испугавшись, вернее, придя в ужас от подобных мыслей. Куда бы они его завели, какой вывод из этого следует: сожалея об уходе из театра, он сожалеет о своей любви, о своем браке, отрекается, пусть только мысленно, от жены и детей?

   Выходит, так? Мама, дорогая, не верь, Йошко, не верь! – все в нем возмутилось против подобных мыслей, и он отвернулся, точно эти двое стояли перед ним и он боялся взглянуть им в глаза. Но вокруг были только равнодушные, незнакомые лица; никому до него не было дела. Несколько успокоившись, он снова ушел в себя, скрючился в своем кресле и больше никуда не смотрел, перестав копаться в себе самом.

   Все же однажды пробудившаяся мысль не давала покоя. Если сейчас на какое-то время ему удалось о ней забыть, то произошло это невольно, по причине его старческой немощи, которая в последнее время давала о себе знать, притупляя вдруг сознание, затрудняя восприятие; сейчас как раз и был подобный случай.

   Однако продолжалось это недолго! Теплясь где-то в подсознании, мысли снова овладели им и пробудили их две картины следующего действия.

   Правда, первая, сцена Маргариты в церкви, не вызвала у него никаких ассоциаций, не доставила удовольствия, не нашла в душе отклика, да и к музыке он тогда был глух. Но когда Маргариту прокляли и она, пронзительно закричав, упала, потеряв сознание, для него самого в этом крике воплотилось все то, что и крику, и проклятию предшествовало в предыдущих картинах. По телу прошла дрожь: за такой обыденный грех, как потеря девушкой невинности по любви, следует проклятие, какого бы тогда наказания заслуживали его дочери, стольким мужчинам отдававшиеся без любви! Более того, какого наказания заслуживает он сам, он, который не только на все это закрывал глаза, но в погоне за деньгами их кавалеров и сам способствовал греху! Кх-а, и то правда, что в первую очередь это делала мама, которая не гнушалась никакими гостями (впрочем, кх-а, как и Ценеком!). Тем не менее тут есть и его вина, прав был покойный жупник, когда, отказываясь венчать в церкви его дочь Пепу, чуть не проклял и его дом. Проклял, и это проклятие, пусть и не произнесенное вслух, исполнилось! Да и что иное, как не осуществление этого проклятия представляет вся его последующая жизнь вплоть до сегодняшнего дня, жизнь, построенная на богатстве, добытом с помощью греха?

   Он проклят! – терзал себя смертельно измученный старый Смудж, и вновь на него наваливалась тоска, а с ней появлялся и страх – страх чего?

   В эти минуты, чувствуя слишком сильное возбуждение, которого он и опасался, направляясь в театр, он думал: а не лучше ли выйти из зала и совсем уйти? Но не в состоянии протискиваться через целый ряд занятых людьми кресел и желая узнать, что будет дальше, он продолжал сидеть, так дождался и следующей картины – сцены смерти Валентина.

   Его смерть он пережил как последний удар.

   Мутным, почти омертвевшим взглядом всматривался он в сцену и после того, как опустился занавес; в его глазах запечатлелась мрачная картина хора, собравшегося вокруг погибшего Валентина и его, им же проклятой, сестры; а в ушах все еще звучала исполненная хором песнь печали и особенно мелодия, которой жалобно, словно это был последний вздох всех скорбящих, закончил сцену кларнет.

   Та-тарара, та-рара! – что это, только ли оплакивание человека, умершего по ходу своей роли, а потом ожившего и как ни в чем не бывало продолжающего жить?

   Там, возможно, да, здесь – нет; здесь старый Смудж, мучаемый теперь вполне осознанным страхом, что подобное могло произойти с ним именно тут, думал о своей собственной смерти.

   Эта мысль заныла в нем, сжала его, готовая в любую минуту свалить.

   Впрочем, пока эта мысль была слаба и мимолетна, он не поддался ей, устоял и сделал это просто: взял и заменил ее на другую, противоположную: смерти можно избежать, уйди он отсюда; да, нужно уйти, он уже достаточно насмотрелся.

   Да и выбраться сейчас было легче, потому что из его ряда многие вышли. Но задержало его опять нечто непредвиденное; кто-то возле него упомянул имя Панкраца!

   Рядом с ним сидели две девушки, одна повыше постом и постарше, с резкими чертами на бледном и несколько заостренном лице, другая помоложе, почти ребенок, смуглая и с каким-то болезненным выражением лица; ее нездоровый вид еще больше подчеркивали глаза, блестевшие, словно в лихорадке. Уже после предыдущей картины старый Смудж, поглощенный своими заботами, неосознанно заметил, что младшая слишком часто подносит к глазам платочек, а старшая ее успокаивает. Теперь он ясно увидел, хотя девушка и старалась это скрыть, в ее глазах слезы и услышал голос старшей:

   – Перестань, лучше совсем забыть такое ничтожество, как Панкрац, будто его и не было!

   Примерно так или что-то в этом роде было сказано, но имя Панкраца произнесли довольно отчетливо вторично, и снова в плохом смысле. Неужели речь шла именно о его Панкраце? – содрогнулся старый Смудж, глядя на поднявшихся со своих мест девушек, собирающихся выйти. – Скорее всего, ибо где еще найдешь такое ничтожество, как его Панкрац? Если и есть еще один похожий, то от этого его Панкрац не перестал бы быть таковым, а в данном случае, что касается девушки, речь шла наверняка об очередной его жертве!

   Да и кто не был его жертвой! – подумал Смудж, имея в виду прежде всего себя и всех своих домашних; и в нем с новой силой вспыхнуло негодование, сопровождаемое старческой бессильной ненавистью.

   Длилось оно всего минуту и быстро погасло: вступив на опасный путь мыслей о преступлениях и жертвах Панкраца, он поскользнулся, споткнувшись о воспоминания о своих собственных жертвах. Да, не обошлось без них – и в этом смысле чем он лучше Панкраца?

   Он растерялся, задрожал: он имел в виду не только дочерей! Как бы он с ними не поступал, у обеих судьба сложилась так, как и должна была сложиться у каждой женщины; что бы там ни говорили, но обе они неплохо вышли замуж.

   Но можно ли то же самое сказать о третьей, маминой дочери, матери Панкраца? Кх-а, может, Панкрац мстит ему за свою мать?…

   Правда, это была настоящая чертовка, самая худшая из всех трех! Сколько денег потратил он на нее, пока не вылечил от той болезни, которой ее наградил неизвестно какой кавалер, и разве она постоянно не крала в лавке для своих ухажеров? Но ведь то же самое делали и его две дочери! И все же, к своему счастью, заручившись тогда согласием ее матери, ему удалось заставить ее заключить брак, который – и это было сразу очевидно – не мог быть благополучным, – да и как могла эта крепкая, пышущая здоровьем женщина жить с доходягой сапожником?

   Закончилось все так, как и должно было закончиться: она продолжала, как и прежде, гулять с другими мужчинами, загубила себя и умерла, в то время как две другие все еще живы и здоровы… Кх-а, да вдобавок насмерть загрызла своего мужа, вогнала его в гроб раньше, чем можно было ожидать… разве и в этом нет его вины?

   Конечно, нет! – Старого Смуджа так и подмывало сказать это, но он хорошо помнил, как постоянно обманывал сапожника, убеждая, что в его падчерице он найдет добрую и порядочную жену… а обмануть бедолагу было, нетрудно, ибо, не живя в этих местах, он понятия не имел о ее прежней жизни!

   Но только ли этот брак и эти две преждевременные смерти тяжким грузом лежали у него на душе? У Смуджа кровь в жилах застыла, когда он вспомнил о смерти Ценека и Краля. Но при чем тут он, разве он виноват и в их смерти? Не он же замахнулся на Ценека кочергой, не он заманил Краля к разливу, так в чем же он может упрекнуть себя?

   Да ведь и не эта девушка Маргарита проколола шпагой своего брата, а все же он проклял ее, обвинив в своей смерти!

   Как, почему так получилось, старый Смудж смутно себе представлял и меньше всего его это сейчас интересовало. Перед глазами вдруг возникла нитка жемчуга, которую Маргарите подарил Фауст, и этого сейчас было достаточно, чтобы он по-своему понял и все остальное. Кх-а, жемчуг всему виной, именно он заставил ее потерять голову и отдаться Фаусту, а брат ее из-за этого готов был убить Фауста и погиб… Кх-а, значит, жемчуг! Следовательно… следовательно, – неотвратимо напрашивалось сравнение, встав вдруг перед ним со всей неприглядной очевидностью, – если бы он не попал под власть денег, которые у него крала мать Панкраца, да и Ценек требовал от него, разве бы дело дошло до того несчастного брака и до преждевременной смерти отца и матери Панкраца, а затем… разве могла случиться смерть Ценека и, как следствие, смерть Краля?

   Три, четыре смерти, разве это, как считает Панкрац, такой пустяк, из-за которого не стоит и беспокоиться и который может повлечь за собой в качестве наказания только незначительный денежный штраф?

   Нет, дело это серьезное и требует самого серьезного наказания… если не от суда земного, то… особенно, если перед ним ни в чем не признаться, – на том свете кара будет суровей!

   На том свете, а существует ли он вообще? Панкрац, да и нотариус, и капитан, и многие другие говорят… так думает и Йошко… что его нет! Но жупник утверждает обратное, да и мама, пусть она и ругает попов и в церковь не ходит, а нет-нет да и перекрестится, верит, значит, в бога! А если есть бог… как иначе возник мир, откуда появился первый росток?., тогда есть и божья кара!

   Непременно есть, он думал об этом уже вчера и позавчера! Да вот и Маргарите в церкви черт угрожал адом, и святые отворачивали от нее головы, – какая же кара тогда ждет его?

   Ад, еще более страшный, чем тот, который уготовлен этой девушке Маргарите?

   Холодным потом, словно стекло каплями дождя, покрылся лоб старого Смуджа. Кашель, до сих пор проявлявшийся только в сдавленных покашливаниях, – а долгое время и их не было, – все сильнее наваливался на него. Но он не дал ему овладеть собой, только слегка кашлянул. Все же это сказки для детей, ада нет, как и не существует наказания на том свете! Если же его нет, то чего он так боится, о чем беспокоится?

   Страх, вернее, ужас перед собственной смертью, смертью, которая может произойти сейчас, здесь, как кара за содеянное зло со всей неотвратимостью и впервые вполне осознанно схватил его. Он задрожал, на глаза навернулись слезы, лицо передернуло судорогой; умереть здесь, сейчас, совсем одному, без мамы, без Йошко, без никого.

   Нет, не бывать этому! – всеми силами противился он, а кашель до слез немилосердно сотрясал его, вцепившись словно клещами, выворачивая все нутро, скрутил, только что не свалил наземь! Внезапно его скрючило, и он вынужден был, чтобы не упасть, схватиться за спинки кресел, еще более неожиданно все стихло, и он успокоился. Кашель отпустил наподобие пронесшейся бури, удивительное спокойствие овладело им, и в наступившей благодати он завороженно прислушивался к своему дыханию, а может, и к биению сердца.

   Жив еще, жив! – теплилась в нем не вполне осознанная радость… радость двойная; ибо, разве так плохо умереть, тем более здесь и сейчас? Здесь, где прошла его юность, где он провел самые прекрасные, самые чистые и возвышенные мгновения своей жизни, да, здесь, и всех его забот как не бывало!

   Здесь, да здесь! – все в нем пело и ликовало, звучало вокруг и доносилось словно из-под земли. Поток звуков тек откуда-то снизу, омывая его, точно старый кряжистый дуб, и устремлялся дальше с солнечным переливчатым журчанием. Что это? Музыка? Началось новое действие?

   Нет, это в оркестре настраивали инструменты и в зале приглушенно шумела оставшаяся публика. Только посмотрите, – встрепенулся старый Смудж, подняв голову, – сколько людей и все смотрят на него, а один господин как будто направляется к нему и о чем-то спрашивает!

   Что с ним? Кх-а, ничего, уже ничего! – улыбнулся, как бы пробуждаясь из прекрасного сна, старый Смудж. Но тут же очнулся, протер глаза: что с ним было, собрался умирать? Но что бы тогда сказала мама, а Йошко, для которого он еще не составил новое завещание, и Панкрац тогда бы до конца жизни сидел у него на шее!

   В самом деле господин прав, хорошо было бы выйти, впрочем, это он и собирался сделать! Здесь жарко и душно, на воздухе ему, наверное, стало бы лучше; да, так и нужно сделать, а еще лучше пойти домой, не теряя ни минуты!

   Когда он поднялся и хотел воспользоваться помощью, предложенной господином, того позвала дама, он извинился и оставил его одного.

   Все же он вышел сам, и сделать это оказалось легче, чем он предполагал; его ряд был совершенно пустым, и он пошел, придерживаясь за спинки кресел. Когда же они кончились, он ощущал себя настолько уверенно, что мог идти самостоятельно. Правда, немного подгибались колени, но и это скоро прошло. Таким образом без особых осложнений он миновал толпу людей, гуляющих по коридору, и спустился по ступенькам вниз.

   Он уже прошел значительное расстояние, как вдруг вспомнил, что забыл в гардеробе шляпу. Значит, возвращаться назад, опять протискиваться через толпу?

   Остановившись в нерешительности, он прислонился к стене. Ноги его точно одеревенели, и не было сил двинуться с места. Прямо перед ним, несколькими ступеньками ниже, были распахнуты двери, ведущие в ярко освещенный зал, где, двигаясь по кругу, прогуливалось много мужчин и женщин, особенно женщин, и среди них преимущественно молодых. Судя по тому, что он услышал от девушек в бельэтаже, можно было предположить, что Панкрац считается большим сердцеедом, следовательно, сейчас он должен быть там. С ним, конечно, и капитан, его-то он мог бы попросить проводить, пусть и после спектакля, – что может случиться до тех пор? – домой!

   Согнувшись, едва волоча ноги, доплелся он до входа и даже вышел в фойе. Встав у стены, начал искать капитана или Панкраца. Но ни того, ни другого не было, ему становилось все хуже, что-то душило, в голове шумело, в глазах потемнело, несмотря на яркое освещение, ноги еле держали, каждую секунду он мог упасть.

   Не попросить ли кого-нибудь его поддержать и помочь выйти? Все равно кого! Вот сейчас мимо него проходит кто-то с добрым, приветливым лицом!.. Но в тот же миг человек отвернулся, а сам он, будто в горле застрял ком, не мог вымолвить ни слова. Да, он лишился дара речи, но зато вернулось зрение и ноги стали двигаться – неподалеку от себя он заметил выход на балкон, там были видны люди, обратил внимание и на стул, с которого только что встала женщина. Там, на воздухе, он сможет посидеть и передохнуть! – смутно промелькнуло у него в голове; не прошло и минуты, как он уже сидел на стуле, опершись на каменную балюстраду, и небольшими глотками, чтобы не закашляться вдыхал свежий воздух, уставившись в одну точку.

   С балкона открывался вид на широкую, засаженную цветами и освещенную электрическим светом площадь. Сбоку от нее, в свете уличных фонарей, зеленели кроны деревьев одной из аллей, а прямо перед ним, у высокого углового здания, стояли вынесенные из кафаны столики. Люди в пестрых одеждах казались нарисованными акварельными красками на этюде, среди них был и офицер в белом кителе – не капитан ли Братич?

   Не в состоянии хорошо разглядеть, старый Смудж еще ниже склонился над балюстрадой и закрыл глаза. Точно видение или всполох света, пронеслось перед ним воспоминание: капитан Братич говорил, будто бы Фауст был капиталистом, а все капиталисты, то есть богачи, идут по ложному пути. Так он сказал? В общем что-то в этом роде; то, что путь их ложный – это точно; эгоисты они, им нет дела до страданий других, они толкают человечество на бойню и смерть – кх-а, но разве то же самое можно сказать и о нем? Конечно, не идет же речь только о войне!.. А сапожник – раз, Ценек – два, Краль – три… троих он взял на душу! Они страдали из-за него… но разве не страдал и он сам? Кх-а, в том-то и дело… в том все дело… если его богатство ничего, кроме страдания, ни ему, ни другим не принесло, какой тогда смысл во всей этой жизни… деньгах, торговле, лавке?… Неверная это была дорога… вся его жизнь после того, как он бросил музыку, оставив театр, была ошибочной!.. Да, это он уже вчера понял, когда, вспомнив о театре, расплакался… причина была именно в этом, а не только в том, что он продал кларнет! Уже тогда в нем зародилось сомнение, правильно ли он поступил, послушавшись в свое время жены и оставив оркестр… кларнет, с которым он расставался навсегда, только напомнил ему об этом с новой силой!.. Да, да… он совершил ошибку… а поступи он иначе, не исключено, что остался бы без жены и детей, – но почему должно было быть именно так? Просто они бы жили немного скромнее! Сейчас он бы уже, наверное, вышел на пенсию… жил спокойно и в свое удовольствие… как это обычно бывает, когда человек не изменяет своему призванию!.. А может быть, благодаря детям чаще ходил бы в театр, радовался жизни, наслаждаясь ею как когда-то, или, может, весь бы отдался музыке… музыке чистой, настоящей всепрощающей… о да, было бы несравнимо прекраснее!

   Прекраснее… и бог с ней, с астмой, если бы он больше не мог играть, то слушал бы… слушал… Там-там… тим-там… будто на самом деле в душе у него уже звучал вальс из второго действия. Сладко заныло под сердцем, даже через опущенные веки пробился свет, а на лице заиграла улыбка, и ноги готовы были отбивать такт.

   Но они остались неподвижны; неподвижны, как и пука, которую он хотел вытащить из-под лица и приложить к сердцу.

   Было бы бесполезно ждать движения; подобно тому, как звук скрипки, прорезавший сумерки, едва уловимо трепещет, готовый вот-вот оборваться, словно нить паутины, но все еще звучит, медленно угасая и исчезая, также медленно, почти неощутимо, с едва заметной судорогой, пробежавшей по телу, замерло и это сердце, замерло, перестало биться, слившись с мраком и смертью.

   Та-тарара, та-раро!

XI

   Стоя возле него и все еще ощущая на своих пальцах холод его лица, Панкрац размышлял, как ему поступить. Влюбленная парочка рядом шепталась о чем угодно, только не о смерти, не подозревая, что она совсем рядом, – скажи им сейчас об этом, не испугаешь ли их? Как бы взвизгнули, мгновенно разбежавшись, женщины, ха-ха-ха, вот было бы занятно! Почему должны наслаждаться другие, когда он не может! В таком случае, он был бы обязан представиться как родственник этого старца и остаться с ним, тогда бы он пропустил то, из-за чего и пришел в театр: балет! Удерживало его и другое… другое! – напрасно он пытался проникнуть в нужный ему карман: дед так согнулся, что не было видно не только кармана, но и самого жилета.

   Только бы никто не обратил внимания на необычную позу старика, иначе все потеряно! – испугался Панкрац и принял такую позу, будто беседует с ним.

   Впрочем, вскоре звонок известил о начале нового действия, и балкон опустел, стало пусто и в фойе. Этого момента и ждал Панкрац. Он заглянул в фойе, вернулся и встал спиной к балюстраде с таким расчетом, чтобы с террасы кафаны, находившейся, впрочем, довольно далеко, его никто не заметил. Затем наклонился к деду, просунул руку под сюртук, нащупал деньги оставшиеся у старого Смуджа после продажи кларнета!

   Зачем они теперь ему? Да и отдавать их другому или возвращать Йошко тоже было неразумно. К тому же он покупал старику билет на поезд, платил за трамвай, тот, наверное, и не думал возвращать. Ха-ха, теперь он сам себе их вернул! Сейчас он поступил умнее, чем в случае с Кралем, когда оставил ему сотню!

   Усмехнувшись, он еще раз осмотрел деда, вспомнил и про часы, но не взял. Как можно равнодушнее прошел через пустое фойе и по внутренней лестнице, мимо лож спустился в партер. Когда направлялся вниз, то навстречу ему из вестибюля в партер поднимался по лестнице капитан.

   – Не вы ли это были на балконе? – спросил он приветливее, чем прежде, кажется, даже улыбнулся.

   Панкрац, заметив его, вздрогнул, вопрос показался ему подозрительным. Не узнал ли капитан и старого Смуджа, не видел ли он все? Смешно, как он мог узнать старика, если его лицо было скрыто, а коли закралось подозрение, разве бы капитан улыбался? Тем не менее на всякий случай ответил:

   – Нет! Я был возле лож, беседовал с дамой! А вы откуда идете? Решились-таки выйти?

   – Да, немного прогулялся, к сожалению, времени было мало! Такой приятный вечер! Когда я уже собрался уходить и посмотрел наверх, мне показалось, что на балконе стоите вы… и, – он еще больше расплылся в улыбке, – ваш дед! Так я подумал, увидев его седые волосы, да и вас рядом!

   – Дед? Старый Смудж! Придет же такое в голову! – как можно более небрежно бросил Панкрац и отвернулся, стараясь скрыть лицо, готовое залиться краской, все же он не потерял еще способность краснеть! – Кажется, уже началось! – добавил он быстро и распахнул перед собой двери, ведущие из коридора в партер.

   Действие действительно началось, и попасть на свои места у них уже не было возможности. Они остановились у стены и стали смотреть стоя.

   Поначалу не было ничего интересного, на сцене в полумраке пели речитативом Мефистофель и Фауст. Неожиданно вспыхнул свет и стала видна группа оголенных женщин, лежащих как бы под балдахином на заднем плане. Чем дальше, тем больше, на сцену выпорхнули другие девицы, еще более оголенные, а потому и более притягательные для взора. И запрыгали, ударяя ногой об ногу, извиваясь всем телом; кому отдать предпочтение, на ком остановить взгляд?

   Воспользовавшись тем, что остался без места, Панкрац подошел ближе, жадно пожирая глазами девушек, стараясь выбрать наиболее привлекательную. Вдруг отпрянул, потом снова всмотрелся: среди балерин в розовом, одна из них, что сейчас находилась у самого края сцены, почти рядом с ним, не та ли дама, которую он повсюду искал, забредя в конце концов даже в бельэтаж?

   В бельэтаже, вероятно, был и дед! Где же еще, если, осмотрев все, нигде его не нашел! Тогда почему он там его не увидел? Разминулся, наверное, ну и ладно, к черту деда, стоит ли о нем сейчас думать! Наконец-то он нашел свою даму! Да, несомненно, это она, только слишком белое у нее лицо, вероятно, от пудры! И ноги ее, посмотрите, какие дивные колени, словно два натянутых лука – кого-то она поразит своими ногами?

   Взгляд Панкраца неотрывно следовал за ней, а в голове пронеслось: следовательно, ее билеты предназначались кому-то другому, сама же она все это время, конечно, была в театре, только за кулисами! Как он ее не заметил сразу, еще во втором действии? Ну да, оно же было коротким, да и пришел он в последнюю минуту! Впрочем, – он вдруг сразу охладел, – какой бы она ни была красивой, ухаживать за ней бессмысленно! Она всего-навсего балерина и не только не богата, но и сама наверняка живет за чужой счет, ибо откуда у нее такая элегантность? На одно жалованье так не оденешься.

   Так, хорошо, что он об этом узнал, понапрасну не будет за ней бегать! Ха, да и не так уж она божественно красива! Колени излишне остры, ноги слишком длинны, как у цапли! Да и смеется глупо, рот до ушей растянула… Чему она, черт возьми, радуется? Сама себе, любовнику, наблюдающему за ней из ложи?

   Пытаясь проследить за ее взглядом, Панкрац потерял из вида и ее, и всю сцену. Перед ним встало совсем другое лицо, тоже улыбающееся, но улыбкой мертвого человека. Ему стало любопытно: что за прекрасное видение посетило старого Смуджа в последние минуты его жизни, если даже смерть не могла стереть с его лица улыбку?

   Да, именно улыбка запечатлелась на его лице – какая-то блаженная, словно он увидел небо! Ну небо так небо! – и тут же на Панкраца наплыло воспоминание, как он объяснял поведение старого Смуджа, а как капитан; наплыло и исчезло. Его заслонила собственная улыбка и собственная радость: старый умер, а завещание так и не изменил! Йошко теперь в его руках, и если попробует взбрыкнуть, можно будет заставить его вернуться на старые условия, причем на этом он мог, возможно, настоять еще вчера!

   Ха-ха-ха, интересно будет посмотреть на Йошко: отослал отца в город, подальше от всяких волнений, а, выходит, послал навстречу смерти! Ха-ха-ха; это и было то, что и ему самому, после того как он пополудни на станции увидел, насколько дед слаб, показалось желательным и удачным исходом! Тогда он об этом подумал в связи с завещанием, а сейчас смекнул, что здесь могут появиться и другие возможности. Если все нити оборвутся и защита пойдет в нежелательном направлении, можно будет вместо бабки, которая ему еще будет нужна, кое-что приписать и этому мертвецу, вплоть до убийства Ценека! Впрочем, он ведь и сам собирался взять всю вину на себя!

   Что за чушь, как можно допускать, будто дело может пойти в нежелательном направлении? Все будет так, как должно быть, подтверждение этому уже есть, уездное начальство после вмешательства Йошко сразу выпустило бабку из тюрьмы!

   Плохо только, что капитан видел его на балконе, к тому же признал и старого Смуджа! Ведь еще раньше у него возникли подозрения, не полицейский ли он осведомитель, не потому ли и был таким злым? Теперь, когда он узнает, – если не сегодня, то непременно завтра из газет, – что на балконе был, там и умер именно старый Смудж, его недоверие к нему возрастет, разве поверит капитан тогда всему, что он наговорил о Ценеке и Крале?

   Не важно! Главное, деньги деда у него в руках и ни перед кем, даже перед Йошко, он не несет ответственности за их исчезновение. Что касается капитана, ха, тот с сегодняшнего дня будет плясать под его дудку! Это уж как пить дать! – ехидно улыбнувшись и вспомнив об одной своей идее, пришедшей в голову еще до разговора с Васо, Панкрац посмотрел на капитана; тот стоял поодаль и слегка отбивал такт ногой.

   Панкрац снова повернулся к сцене и стал наблюдать, правда, уже с меньшим интересом, как за своей бывшей симпатией, так и за балетом вообще. Какая же это вакханалия; он ожидал увидеть больше наготы, больше страсти, больше бесстыдных движений и объятий – именно так представлял он римские вакханалии, о которых ему рассказывали в школе!

   Ерунда! Все они, и те, кто танцуют, и те, кто смотрят, стараются придерживаться какой-то морали, а там, где их никто не видит, вряд ли стесняются!

   Интересно, – стукнуло ему в голову, – не обнаружил ли кто уже мертвого деда? Впрочем, до антракта вряд ли… Никто! – вздрогнул Панкрац и побледнел; только теперь он вспомнил, что во второй половине дня дал деду письмо от Йошко, оно так и лежит, наверное, у него в кармане!

   Где же еще? Это зависит от того, был ли дед дома: если да, то мог его оставить там. Если же этого не сделал и письмо попадет в чужие руки, что в нем опасного? То, что бабку посадили в тюрьму, в этом нет никакой тайны, а замечание Йошко по поводу его, Панкраца, оптимистического плана ничего не раскрывает. В письме упомянут и Васо, а тот уж постарается заполучить его назад и замять все это дело!

   Тем не менее, когда действие закончилось, Панкрац все раздумывал, не сходить ли еще раз за письмом на балкон. Но там возле деда уже могли быть люди, и он оставил эту мысль; самым разумным, что можно было сейчас сделать, это уйти из театра. Да, таким образом отпадет необходимость в глупых объяснениях с капитаном, если тот о смерти деда узнает еще в театре. Однако к чему их избегать, может, все получится презабавно! – и Панкрац решил остаться до конца. Единственно, о чем он беспокоился, как бы не пришлось объясняться в театре, а это, как ему казалось, неизбежно произойдет, если они вдвоем выйдут из здания и с улицы капитан заметит толпу людей, собравшуюся на балконе возле мертвеца. Поэтому, подойдя к капитану, продолжавшему стоять и хлопать певцам и прима-балерине, он предложил ему сесть.

   Капитану больше хотелось выйти на воздух, но после его реплики, что и так все скоро кончится, осталось всего одно действие, уступил. Они сели, и Панкрац какое-то время наблюдал за ним, а затем из чистого любопытства спросил:

   – Почему это вы, капитан, в предыдущем антракте сначала отказались пойти со мной, а потом все-таки вышли? Мне показалось, вам было неприятно мое общество.

   – Неприятно? – капитан посмотрел на него как-то неопределенно. – Да нет! Просто мне вдруг захотелось подышать свежим воздухом. – И, загадочно улыбаясь, стал рассматривать свои ногти.

   Панкрац и дальше продолжал сверлить его взглядом.

   – В продолжение всего спектакля вы выглядели недовольным и мрачным и только под конец несколько повеселели, а сейчас даже хлопали! Может, что-то произошло на улице, неожиданная приятная встреча?

   – Да нет! – капитан посмотрел на него и отвел взгляд. – Все дело в спектакле! Прекрасная опера, великолепная музыка! Не припомню уже, в который раз я ее слушаю и всегда нахожу в ней что-то новое!

   – Э-э, в таком случае вы должны несколько изменить свое мнение о Гете. А что нового вы нашли сегодня?

   – Сегодня? – капитан только повторил вопрос, но ничего не ответил. Через минуту все же продолжил, еще более загадочно улыбаясь: – Для чего же я должен изменять свое мнение о первой части «Фауста», если я ее и не ставил под сомнение! Это извечная и, возможно, во все времена неизменная проблема взаимоотношений между мужчиной и женщиной! Если же говорить о каких-то изменениях, – он снова выразительно посмотрел на Панкраца и, продолжая улыбаться, задумался, – то они прежде всего должны происходить в жизни!

   – Каким образом? Как вы это себе представляете? – заинтересовался Панкрац, и какая-то неясная догадка внезапно осенила его; в первое мгновение ему показалось, что капитан целил в него как полицейского осведомителя.

   – Да так! – капитан явно не хотел ничего объяснять и потому перевел разговор на другую тему; он спросил Панкраца, нравится ли ему опера.

   Панкрац отделался привычным набором похвал. Но под конец, зевнув, не удержался, чтобы не добавить:

   – В общем-то все это глупо, я имею в виду сюжет! На какие изменения вы все же намекали? Не замешана ли здесь, – он подмигнул, – какая-нибудь женщина?

   Эх капитан, грешный вы человек, – он обнял его, – что с вами происходит?

   Лицо капитана приняло такое выражение, будто ему приятно и неприятно об этом говорить, но он снова не пожелал ничего объяснять.

   – Да ничего, а что бы могло происходить? Ничего! – он поднялся и стал разглядывать публику.

   Оставив его в покое и сам не встав, Панкрац тоже стал смотреть на людей, особенно на тех, кто возвращался в зал. Его интересовало, не принесет ли кто с собой известие о смерти деда. Но нет, никто, ни тот последний, что вошел в зал, ничего не говорили, во всяком случае, он ничего не услышал. Так и закончился антракт, занавес снова поднялся, и началась сцена Маргариты в темнице.

   – Ах вот как! – минуты две-три спустя, догадавшись наконец, что действие происходит в тюрьме, усмехнулся Панкрац. Теперь ему стало понятно: Маргарита вынуждена была умертвить своего ребенка, за что же ее бросили туда, ведь в смерти брата она неповинна… или, может, из-за тайной любовной связи с Фаустом?

   Какая глупость! Это средневековье со своим идиотским пониманием любви! Выходит, его прежнюю девушку нужно было тоже заточить в тюрьму? Сравнивая собственные усилия, прилагаемые к тому, чтобы избежать заключения, еще более глупым, чем весь средний век, показалось ему поведение самой Маргариты, отказывающейся от помощи Фауста, предлагавшего устроить побег из темницы. В результате, когда она осталась одна и в сцене, славящей Христа, упала на колени перед распятием, появившемся на заднем плане, Панкрац зевнул от скуки и уже едва мог дождаться окончания этого глупого спектакля. Затем не удержался и, встав, заметил капитану:

   – Можно было бы и более умно завершить! Этот крест!.. – он не закончил, во-первых, вспомнил кое о чем, что помешало ему продолжить фразу, а во-вторых, и это, возможно, было более важно, поднялся также и капитан; обернувшись, он что-то пробормотал.

   Выйдя из зала и взяв в гардеробе саблю и свои головные уборы, они направились к выходу. Вернее, первым у выхода оказался Панкрац, поскольку спешил и быстрее собрался. Он уже успел заглянуть в вестибюль, чтобы убедиться, не выносят ли деда как раз сейчас. Не обнаружив ничего подозрительного, смело – а почему бы и нет? – уже вместе с капитаном вышел туда. Но тут же содрогнулся; то, чего он опасался произошло в эту минуту. На лестнице, ведущей от лож появились два санитара из общества спасения, они несли на носилках деда. Перед ними и вокруг них толпились люди, среди которых он узнал и знакомого ему дежурного полицейского чиновника и сыщика, пришедших, вероятно, сюда в связи со случившимся. И, отвернувшись от них, чтобы не быть узнанным, он довольно грубо потащил капитана за рукав.

   – Пошли, капитан? Что вы там увидели? Кому-то, наверное, стало плохо!

   Между тем санитары с носилками спустились уже по ступенькам вниз, толпа вокруг них заметно увеличилась, и капитан, остановившись в недоумении, старался сквозь нее разглядеть, что же там случилось. Хотя лицо старого Смуджа и было покрыто платком, капитан вздрогнул и сказал, побледнев:

   – Ей-богу, господин Панкрац, мне кажется, это ваш дед!

   И, переводя взгляд с Панкраца на носилки, он в конце концов уставился на них. Протискиваясь сквозь толпу, санитары несли носилки дальше по вестибюлю, пока не подошли к главному выходу, где уже стояла карета «скорой помощи». Только теперь Панкрац вроде бы заинтересовался. Сделав вид, что испуган, – откровенно говоря, ему и впрямь было не совсем приятно, – он встал на носки, как бы пытаясь получше рассмотреть. Затем снова опустился и сказал как можно тверже:

   – Это просто невероятно! Вы сами видели, как я его отослал к Васо! Он не должен был уходить из дома! Капитана это не убедило. Более того, он был уверен как раз в противном, если он и мог в чем ошибиться, то уж по одежде он точно признал старого Смуджа. Да вот кто-то только что сказал, будто старика обнаружили на балконе во время предпоследней картины – следовательно, как раз после антракта, когда и ему самому – капитану – показалось, что на балконе Панкрац и старый Смудж.

   – Надо бы спросить, – до крайности растерянный и возбужденный, обратился он к Панкрацу. – Нам это не составит никакого труда! – И прежде чем Панкрац смог ему помешать, капитан, растолкав толпу, пробрался к карете, в которую уже внесли старого Смуджа. Не прошло и минуты, как Панкрац на громкий окрик капитана вынужден был подойти. Разозлившись на самого себя, что не ушел из театра раньше, и еще больше на капитана, поставившего его теперь в неловкое положение, какое-то мгновение он в душе еще боролся с собой, размышляя, стоит ли и сейчас, когда уже не было никаких сомнений, что в карете лежит мертвый старик Смудж, отрицать, да еще в присутствии капитана, что это его дед. Но слово сорвалось само собой.

   – В самом деле, это он! Куда вы его собираетесь везти? – обрадовавшись, что дежурного чиновника больше не было поблизости (сыщика он только поприветствовал), обратился он к санитарам. – В больницу? Я приеду вслед за вами!

   Санитар, сидевший рядом с носилками, предложил поехать с ними. Панкрац отказался, презрительно окинув взглядом людей, все еще толпившихся возле кареты, и, не сказав ни слова капитану, стал выбираться из толпы.

   Капитану это удалось сделать легче, поскольку он пошел вслед за отъехавшей каретой. Панкраца он нагнал уже у террасы кафаны. Здесь тот остановился, разговаривая с какими-то девушками.

   Капитан их не знал, а были это те две девушки, что сидели рядом со Смуджем в бельэтаже. Сейчас они стояли здесь, и когда Панкрац, заметив их в последний момент, проходил мимо, та, что постарше, укоризненно посмотрела ему в глаза и что-то сказала, видимо, нечто оскорбительное, потому что Панкрац, будучи уже в раздраженном состоянии, тоже бросил ей грубо, мол, прикуси язык!

   – Невежа! – не осталась в долгу старшая, а Панкрац, остановившись, – именно в эту минуту и подошел капитан, – громко отпарировал, не обращая внимание на многочисленных прохожих:

   – Гусыня!

   – В чем дело? – сам того не желая, вмешался капитан и посмотрел на девушек, из которых младшая показалась ему сильно заплаканной. – Кто эти девушки? – спросил он Панкраца, когда они тронулись дальше и, миновав кафану, свернули с площади на улицу.

   Младшая выглядела совсем еще девочкой, ее Панкрац этим летом соблазнил и о ней вспоминал сегодня вечером в театре. Та, что постарше, была ее близкой подругой, с ней, из-за того, что бросил младшую, Панкрацу пришлось немало повозиться. Поэтому он небрежно ответил:

   – Да так! Дуры, которые считают, если мужчина переспал с ними, тут же обязан жениться! – и, кипя от злости, скорее всего на самого себя, обжег взглядом капитана.

   Капитан снова шел рядом с ним, он сгорбился так, что сзади торчком встала сабля, и не заметил, как на него посмотрел Панкрац.

   – Ах, вот как! – только и сказал он и до первого угла, как и Панкрац, не проронил ни слова. Здесь вдруг очнулся. – Мы бы могли и поторопиться. Ведь вам еще нужно ехать в больницу!

   Шли они медленно из-за Панкраца. Он беспрестанно оглядывался назад, проверяя, не идут ли за ними девушки, да и теперь не ускорил шаг.

   – А зачем? – ехидно спросил он. – Вы считаете, что я непременно должен быть там? Помочь я ему ничем уже не смогу! Вы слышали, еще в вестибюле сказали, что он мертв!

   Капитан остановился, впился в него глазами и, сжав плотно губы, глухо произнес:

   – Разве вас не интересует, отчего он умер?

   – А у кого я могу узнать? Если мне что-то и надо сделать, так это сообщить Васо! Но Васо наверняка нет дома, он ушел в гости! Следовательно, все откладывается до завтра, а завтра приезжает бабка.

   Капитан молчал, снова уйдя в себя. До сих пор он был уверен, что на балконе рядом со старым Смуджем был не кто иной, как Панкрац. Почему он это скрывает? Может, в последнюю минуту между ними произошло что-то, отчего старик сильно разволновался и внезапно умер? Может быть, несмотря на то, что бабку выпустили, Панкрац принес дурные известия, которые, опоздав в театр, мог слышать от Васо и здесь рассказать о них старому Смуджу? Или Панкрац, разозлившись, что старик появился в театре, преднамеренно его чем-то запугал, это и послужило причиной смерти?

   Мысли о Панкраце, созвучные тем, что возникли еще во время спектакля, снова роились в голове капитана. Если Панкрац мог стать полицейским осведомителем, то, следовательно, он способен и на любую другую подлость; разве вообще все в его жизни не строилось на лжи и подлости? Так, не признавая себя и Смуджей виновными в деле Ценека и Краля, разве не защищался он с помощью лжи? А если это ложь, то как он, капитан, смеет давать показания, которые обещал Панкрацу, и тем самым усугублять преступление, совершенное им и его близкими?

   Старого Смуджа больше нет, – размышлял он, шагая по дороге, – нет его, и разве все поведение Панкраца, а возможно, и его вина в смерти старика не являются новым доказательством того, что он если не Ценека, которого, вероятно, убила старуха, то Краля отправил на тот свет? Да, в таком случае суду следует сказать истину, помешав осуществлению подлого плана Панкраца, бросившего Ценека в пруд и теперь пытавшегося свою вину переложить на невиновного Краля, ставшего, в свою очередь, жертвой его нового преступления!..

   Не слишком ли он выдал себя Панкрацу, раскрыв свои убеждения, и разве тот, будучи полицейским осведомителем и мстя за себя, не мог ему навредить, что сейчас было бы крайне нежелательно?

   Этот страх, усилившийся от мысли о завтрашнем рапорте, постепенно овладевал капитаном, мешая ему действовать решительно. Тем не менее он отважился заметить:

   – И все же тогда на балконе со старым Смуджем могли быть вы, господин Панкрац! Я не понимаю, почему вы это скрываете?

   – Я скрываю? – Панкрац остановился и, хмыкнув, вспылил: – Бог знает, кого вы могли видеть! Впрочем, что тут такого, если бы это был и я? – он решил признаться, но, вспомнив о деньгах, добавил: – Меня удивляет, почему вас это так беспокоит? Может быть, вы следили за мной, если так уверены?

   Нет, он не следил за Панкрацем: напротив, тогда он был счастлив, что смог от него избавиться и побыть один, поэтому и отказался выйти вместе с ним. Причина заключалась в его внутреннем ощущении, которое имело отношение к Панкрацу постольку, поскольку избавляло его от душевных терзаний, связанных с мыслью, будто он от него ничем не отличается. Именно об этом своем ощущении он беспрестанно думал и сейчас, во всяком случае, мысль эта постоянно возвращалась к нему, улучшая ему настроение, впрочем, как и тогда, когда, возвращаясь после антракта в зал, он встретился с Панкрацем.

   Но не было ли одной из причин его тогдашнего хорошего настроения то, что на балконе он заметил и старого Смуджа? Ему понравилось, что старик все же пришел, заинтересовавшись тем, что когда-то было его подлинным, в отличие от торговли, призванием. Да, это пришлось ему по душе, но как страшно все закончилось! – капитан никак не мог отделаться от неприятной мысли, что сам увлек Смуджа в театр, подав ему эту идею! Конечно, предложив ему туда пойти, он мог уговорить Панкраца взять старика с собой; находясь вместе с ними, он бы легче все пережил и, возможно, самое главное, был бы пощажен Панкрацем! Но разве Панкрац в чем-то виноват?

   Неожиданно, едва успев возмутиться Панкрацем, упрекнувшим его в слежке, у капитана мелькнула догадка, после чего обвинять Панкраца ему показалось бессмысленным. Так, немного укоряя теперь и себя, капитан поспешно, чуть ли не задыхаясь, воскликнул:

   – Послушайте, старый Смудж умер сразу же после действия, заканчивающегося смертью Валентина! Не кажется ли вам, что именно это на него повлияло?

   Хотя Панкрацу и вспомнилась улыбка мертвого деда, его больше, впрочем, как не особенно и прежде, не интересовали душевные причины смерти деда. Единственно, что показалось ему несколько любопытным, это неожиданное совпадение: в тот же самый антракт, когда его дед, видимо, задохнулся в приступе астмы, он рекомендовал капитану выйти подышать свежим воздухом. Но об этом ему не хотелось говорить, скучен и неприятен был для него весь этот разговор о Смудже, поэтому и решил его прекратить. Выслушав капитана, он только пожал плечами и согласился.

   – Возможно! – и тут же перевел разговор на другое. – Какое впечатление на вас произвела девчонка, что с той жирафой, – он имел в виду девушку постарше, – стояла у театра?

   Капитан же продолжал размышлять дальше, гадая, что за причины, светлые ли, мрачные, могли вызвать смерть Смуджа, и теперь неохотно ответил:

   – Да я и не разглядел! Кажется только, что она была заплакана!

   – Заплакана? У нее всегда такие блестящие, с поволокой глаза, словно она вечно сгорает от страсти!

   – Возможно! Вам это, конечно, лучше знать! – капитан бессознательно принимал навязываемый ему разговор. – Вероятно, вы ее любили. Или ту, вторую.

   – Нет, именно первую! Любил и мог бы все еще любить! – засмеялся Панкрац. – Мог, если бы с ней не случилось то же самое, что и с милой барышней Фауста, ха-ха-ха!

   – Что? Забеременела? – заинтересовавшись, спросил капитан, не преминув заметить: – Почему же вы смеетесь? Неужели вас так забавляет чужое несчастье, особенно беда, случившаяся с девушкой, которая, возможно вас любила, если вы ей и не отвечали взаимностью?

   – Да в том-то и дело, что полной уверенности нет! – Панкрац еле сдерживал смех и все же не выдержал, прыснул. – Я знаю, для вас все это не так просто, вы об этом уже говорили! Видите ли, мне всегда смешно, если женщина беременеет. Когда заходит об этом разговор или до меня доходят подобные слухи, мне кажется, что речь идет о корове или кобыле! Все мои иллюзии о женщине рассеиваются, я вижу в ней только самку.

   – Вы необычайно тонкая натура! – не без иронии заметил капитан и помрачнел. – Выходит, бросили ее, а она беременна? Тогда тем более понятно, почему она плакала!

   – Вот так! – осклабился Панкрац; разумеется, девушку он бросил вовсе не из-за утонченности своей натуры. По правде говоря, все это были просто слова, а расстался он с ней потому, что она была бедна, и потому, что, если уж она забеременела раз, он боялся поддерживать с ней дальнейшие отношения, опасаясь, как бы это не случилось вторично! – Джентльмен я или нет, как вы считаете! Вылечил я ее хинином, хинином, ха-ха-ха! Именно в театре мне пришла в голову прекрасная мысль, если бы то же самое Фауст сделал с Маргаритой, не было бы всей этой глупой трагедии! Закончилось бы все – чем, впрочем, и бывает с самого начала до конца всякая любовь, да и жизнь: комедией! Ха-ха-ха!

   – Н-да! – совсем уже отчужденно только и пробормотал капитан.

XII

   Впрочем, во время спектакля его ощущения были совсем иными. Поначалу, правда, они не были связаны с женщиной и вообще со спектаклем. Тогда, в течение почти всего второго и третьего действия, – опоздав, он половину первого простоял в коридоре, – он мучился от того, что никак не может разобраться в самом себе. Мысли его вертелись вокруг событий, произошедших после полудня и вечером до прихода в театр. Столько всего на него нахлынуло, что поначалу он барахтался в каком-то безнадежном хаосе. Постепенно же и воспоминания и мысли прояснились и центральным оказался вопрос: что делать, как вести себя на завтрашнем рапорте? Это было главное, от этого, – как казалось ему, – зависело или могло бы зависеть все, может, вся его дальнейшая судьба! Да, если бы ему удалось своим несколько странным поведением произвести на генерала впечатление человека с расстроенной психикой, не совсем нормального, его просьба о выходе в отставку, возможно, могла бы быть удовлетворена быстрее, чем тогда, когда он затеял эту историю с процессией. Ну и что, пусть бы у него все получилось так, как задумал, разве стал бы он свободным человеком, который мог бы жить согласно своим убеждениям, если за эти убеждения преследуют, а он не способен уже ни увлекаться, ни бороться? Да и к чему бороться, где и в чем гарантии успешного исхода этой борьбы? Горсточка людей на площади, пять процентов всего населения страны, из них большинство действует бессознательно, остальные миллионы в большей или меньшей степени подобны Кралю! – эти возражения были, в сущности, не его, а Панкраца, но, проникая в него, становились его собственными. Конечно же, все бесплодно, как мечта Фауста о прекрасной Елене!

   Капитаном овладело такое состояние, будто он пробуждался из прекрасного, но обманчивого сна. А очнувшись, задавал себе вопрос: есть ли смысл в его далеко не молодые годы мечтать об отставке и о переходе на гражданскую службу? Действительно, ему не так плохо и на его теперешней работе! Под его началом целая команда, ах, боже мой, если ему народ что-то дал, то и он не остался в долгу! Он хорошо к нему относится, добр с людьми, служащими под его началом, и лучше если он, добрый, будет ими командовать, чем кто-то другой, плохой!

   Да, только так, а жениться он сможет, находясь и на военной службе, это даже к лучшему, здесь он материально более обеспечен. Только вот на ком жениться?

   Едва он успел подумать о своей крестьянке, как его всего передернуло: разве то, на что он сейчас решился, не подтверждает правоту Панкраца и не отождествляет его самого с ним? Что ему скажет на это его товарищ инженер, которому он столько говорил, как, перейдя на гражданскую службу, в корне изменит свою жизнь?

   Да, говорил, а что делать? Трудности слишком велики, он вынужден остаться там, где уже ко всему притерпелся. К тому же, разве женившись, он не поступает в соответствии со своими убеждениями и действует более последовательно и благородно, вопреки утверждению Панкраца?

   Пока он так размышлял, закончилась сцена в саду Маргариты, началась другая, в церкви, а затем и перед ее домом, ночью. Все беды и несчастья девушки, происходившие с ней по наивности и из-за любви, находили отклик в душе капитана, вызывали в нем сочувствие и как бы укрепляли его в своем решении.

   Мысленно он унесся в далекое прошлое, ему вспомнилась молодость и первая любовь. Случилось это еще в Винер-Нёйштадте. Он был кадетом, а она студенткой, познакомились они в тамошнем театре, опять же на представлении «Фауста». Это было большое и прекрасное чувство со всем очарованием первой любви, но чем все закончилось? Он оставил ее ради другой, и девушка спустя год, как он много позднее узнал от ее сестры, заболев от отчаяния и тоски туберкулезом, скончалась. Примерно в том же духе продолжалось и дальше. Одна женщина сменяла другую: или они бросали его, или, чаще, он их, и хоть больше ни с одной из них и не закончилось так трагично, как с первой (впрочем, откуда ему известно!), все же ни одна его любовь не прошла безболезненно и бесследно как для него, так и для них. Да, как бы он ни старался одухотворить и облагородить свою любовь, всем в конце концов этого было мало, обязательств же он никаких не давал, стремясь только к наслаждению! А как следствие – страдания; ни одно из его увлечений не завершилось ничем серьезным, ни одну из женщин он не осчастливил, ни для одной не пожертвовал собой – неужели так будет всегда, разве мысль, к которой он пришел – поменьше думать о своем удовольствии, а больше считаться со страданиями других, – не заставит его измениться?

   Да, девушка, – он имел в виду свою крестьянку, – из-за него, наверное, также много страдала, а возможно, до сих пор страдает! Конечно, не из-за того, чем его так напугал Панкрац, но разве она сама, рыдая, не рассказывала ему, когда они еще были вместе, как над ней издеваются крестьянские девушки и парни, называя ее капитанской невестой! Может быть, до сих пор смеются; в конце концов разве не поступил он с ней так же, как с другими, и теперь она, вероятно, не сможет выйти замуж. Нет, для нее он сделает все, чего не решился сделать ни для одной другой, завтра же ей напишет, пригласит к себе и женится на ней! Ну и что, что она не образована? Разве так уж умна Маргарита, но влюбился же в нее такой мыслитель, как Фауст. К тому же его крестьянка не без способностей, он займется ее воспитанием, передаст ей все самое лучшее, что в нем есть. Она будет для него и женой и ребенком, которому он привьет все то, что, находясь на теперешней службе, вынужден был, да и сейчас еще должен, скрывать. Если же она подарит ему детей, он вырастит их благородными, в духе своих идеалов!

   Несколько увлекшись мечтами о будущем, капитан неожиданно для самого себя обнаружил, что ему все стало ясно, он повеселел, с души свалился тяжкий груз. Это и заставило его тогда покинуть зал. Состояние внутренней бодрости требовало и внешних перемен, он вышел на воздух и здесь еще больше убедился в правильности принятого решения. Он больше не сомневался; напротив, от мысли, что Панкрац со своим циничным взглядом на женщин и жизнь никогда бы подобным образом не мог поступить, оно еще больше окрепло. Да и сам он возвысился в собственных глазах настолько, что, до сих пор ничего, кроме неприязни не испытывая к Панкрацу, теперь усмехнулся и сказал с легкой издевкой:

   – Ваша трактовка «Фауста» как комедии напомнила мне случай с крестьянами, хохотавшими, глядя на в общем-то банальную трагедию, которую… вас, правда, тогда не было… шваб показывал в своем кино у вашего деда! Собственно, они смеялись не над трагедией, а над неловкостью шваба и его плохим аппаратом!..

   – Вот как! – чуть снова не расхохотавшись, воскликнул Панкрац и уже хотел признаться, как во время любовной сцены, произошедшей между Фаустом и Маргаритой у окна, чуть не повел себя точно так же, как крестьяне в кино. Вместо этого ответил: – Даже самый хороший спектакль мне не кажется лучше посредственного фильма! Ну а что вы тем самым хотели сказать… что я веду себя точно крестьянин?

   Капитан про себя подумал, что крестьянина полное сравнение с Панкрацем могло бы только оскорбить. Неожиданно в голову пришла мысль. Правда, она смутила его, и он сразу посерьезнел.

   – Нет, так я не думал! – пошел было он на попятную, но тут же снова воодушевился. – Что же касается беременности Маргариты, то вы, если читали «Фауста», должны были бы знать, что она совершила детоубийство… а знаете как?

   – Как? То, что она умертвила ребенка, я знаю, остальное не помню!

   – Да… – протянул капитан, не решаясь сказать, – она утопила ребенка в лесном пруду!

   – Почему вы об этом говорите? – хотел возмутиться Панкрац, но остыл. – А, знаю! – засмеялся он. – Это вам напомнило случай с Ценеком, как я его бросил в лесной пруд… Ну и что? Разве и это детоубийство?

   Капитан некоторое время шел молча.

   – Нет, разумеется, нет!.. И все же потому, что ситуации схожи, могли бы серьезнее отнестись к сегодняшнему спектаклю, да и к самой Маргарите! Наверное, непросто бросить человека, пусть и мертвого, в болото, словно падаль!

   – Разумеется, совсем непросто! – с издевкой сказал Панкрац. – Было достаточно тяжело! Но что вы этим хотите сказать? Что меня следовало осудить, как Маргариту? Глупая, могла убежать из темницы, но не захотела! Вот что было по-настоящему глупо, а не детоубийство!

   – Как это не захотела? – завелся капитан. – Она бы, может, и убежала, но как только увидела, что предлагаемая Фаустом помощь идет от дьявола, отказалась от нее! Разве вы этого не поняли?

   Панкрац на самом деле ничего не понял, но рассмеялся:

   – Да, знаю! Предположим, что дьявол действительно существует, разве не глупо отказываться от его помощи, если ничего, кроме пользы, она вам не принесет, более того, может даже спасти вам жизнь? А падать на колени перед крестом, это вы считаете умно? Ха-ха-ха, после всего случившегося этот крест мне показался особенно смешным!

   Капитан снова замолчал. Цинизм Панкраца начинал его все больше раздражать. Особенно его возмущало циничное отношение к «Фаусту», хотя он и не удосужился его прочесть. Да, не удосужился, ибо если еще во второй половине дня в связи с его замечанием об омоложении капитан мог поверить в то, что Панкрац знаком с произведением, то вечером, в театре, он уже сомневался, действительно ли Панкрац читал «Фауста» еще в седьмом классе гимназии, теперь был глубоко убежден, что тогда пополудни на одну из тем «Фауста» Панкрац набрел совершенно случайно, как одноглазая курица на зерно; вечером же он бессовестно врал и, возможно, никогда книгу и в руках не держал; одно ясно, он не имел о ней ни малейшего понятия! Эти мысли снова всколыхнули в капитане все, что у него накопилось против Панкраца, что он ему ставил в вину и чему сам не хотел верить; сейчас его возмущение было настолько сильно, что он остановился и строго посмотрел Панкрацу в лицо:

   – Поймите меня правильно, господин Панкрац, но, поскольку я не верю в животворящую мощь креста, и все это христианство мне нисколько не импонирует в гетевском «Фаусте», вы мне представляетесь настоящим маленьким Мефистофелем! Вы так же, как Мефистофель, относитесь и к людям, и к жизни! Доказательством является ваше понимание женщин и любви, ваше отношение к живому и мертвому деду, да и то, – он запнулся, но все же произнес, – как вы сегодня вечером… я думаю, вы не будете этого отрицать, – выдали полиции своих бывших товарищей! И если уж я решился быть искренним, то, знаете ли, склонен верить… извините… что вы, бог знает с помощью какой хитрости, заманили в воду покойного Краля и все… и все… – он хотел высказать свое мнение о плане самозащиты. Но разволновался и смутился, немного испугало его и выражение лица Панкраца, поэтому он только выдавил из себя: – Слушая вас, можно подумать, что зло на земле неизбежно и вечно!

   На лице Панкраца действительно отразилось некоторое замешательство, но вместе с тем оно приняло мрачное, злое, насмешливое и угрожающее выражение. Он засунул руки в карманы, расправил плечи, втянул голову, дал капитану выговориться, а затем осклабился еще больше.

   – Здорово вы разошлись, кто бы мог подумать, что вы на такое способны! Но послушайте теперь и меня! И я буду с вами искренним! Прежде всего признаюсь, что в разлив действительно я заманил Краля хитростью и тем самым спас своих родственников, да и себя, от его дальнейших пакостей! Далее, действительно, я выдал бывших своих товарищей, это было моей обязанностью, ибо сейчас они мои противники! Более того, скажу, что я рад смерти деда, причина здесь, конечно, косвенная! Ну, после всего этого, если вам угодно, я действительно Мефистофель: по мне зло, если бы это от меня зависело, должно было бы существовать вечно! Но зло, что это такое, какое мне дело до него? Живем мы только раз, смерть не щадит ни доброго, ни злого, поэтому для меня важно, чтобы мне было хорошо при жизни, а остальные пусть сами о себе позаботятся! Вот мое кредо, если коротко! Я вас не принуждаю, – он засмеялся, – исповедоваться! Единственно, о чем предупреждаю, капитан, – он оскалил зубы, – чтобы свое мнение обо мне вы оставили при себе! Надеюсь, вы не забыли, что и сами сегодня передо мной откровенничали и слишком многое сказали, а это при определенных обстоятельствах… и в случае необходимости… – он недоговорил, а только впился в него глазами.

   Капитан побледнел, вспомнив о страхе, испытанном им уже однажды перед Панкрацем. Им овладел дух противоречия и праведный гнев; возмущение его было таковым, что он готов был высказать Панкрацу все свое к нему отвращение, даже если бы и пришлось испытать на себе его подлость, а затем с презрением, на которое только был способен, покинуть его. Но стоило только ему вспомнить о своем решении жениться на крестьянке и остаться на военной службе, как он сник и невнятно, чуть ли не извиняясь, пробормотал:

   – Что это значит? Я же об этом сказал только вам, мне бы и в голову не пришло говорить кому-либо другому! – и, заставив себя улыбнуться, добавил: – Неужто и в самом деле вы могли бы донести на меня?…

   В вымученной улыбке чувствовался страх, он боялся, что Панкрац это может сделать еще до его завтрашнего рапорта генералу, на котором он, капитан, решив остаться в армии, собирался вести себя как можно более разумно и на время затаиться! Панкрац между тем с минуту смотрел на него молча, затем отрезал:

   – И вас, если вынудите! Бороться так бороться! – и быстро взял его под руку, усмехаясь ехидно и примирительно. – Бросьте, капитан, бросьте все эти глупости! Не будем ссориться! Но если уж зашел разговор, то нужно сказать и вот о чем! – он сразу стал серьезным, вытащил свою руку из-под руки капитана и посмотрел на него вопросительно. – Впрочем, вам не пристало на меня сердиться, я мог бы вам оказать услугу!

   – Какую услугу? – выдохнул капитан, вопросительно посмотрев на Панкраца, понемногу догадываясь, о чем тот может сказать.

   – Да в общем совсем простую! – Панкрац стал излагать свою мысль, осенившую его еще там, в сквере, прояснившуюся во время разговора с Васо и уже не покидавшую в театре во время балета. – То, что я хочу вам предложить, нельзя расценивать как какой-то грязный донос! Вы и сами пополудни предположили, что вашей отставке могла бы способствовать серия анонимных писем… вспоминаете! Так вот, хотя я больше и не коммунист, я бы вам в этом деле все еще мог быть полезен, и, используя имеющиеся у меня связи… – он хотел досказать, как мог бы выдать капитана, объявив его революционером. Но капитан, меняясь в лице, быстро и чуть ли не с презрением перебил его:

   – Нет, ради бога, не делайте этого! – воскликнул он, чуть на задохнувшись. – Теперь не надо!

   – Отчего же не надо? – удивился Панкрац.

   Капитан больше не мог отмалчиваться, как в театре, когда Панкрац досаждал ему, и поэтому сообщил о своем решении остаться в армии и жениться на крестьянке. Естественно, он не мог не упомянуть о своем завтрашнем рапорте генералу, а коли начал об этом говорить, то не мог не рассказать о второй встрече с генералом, закончившейся вторичным приглашением на рапорт.

   – После новых подозрений, которые я вызвал у генерала, я уже думаю иначе, я намереваюсь, в случае необходимости, пригласить вас в свидетели, как, впрочем, вы сами мне это и предложили. Но, выступая как свидетель, естественно, вам не следует ничего говорить о некоторых моих симпатиях к… рабочим. – Высказав все это, да еще чуть не проговорившись, что сослался на Панкраца как члена организации орюнашей, он понял, что и так уже поведал достаточно, слова у него застряли в горле, и он покраснел, как ребенок.

   Собираясь оказать услугу капитану, Панкрац, естественно, прежде всего думал, какую пользу из этого он сможет извлечь сам: во-первых, вынудил бы капитана дать нужные ему показания в деле Краля, а, во-вторых, перед своим полицейским начальником показал бы себя человеком, достойным денежного вознаграждения. Поэтому он несколько пожалел, что капитан отверг его предложение; что ж, однажды, когда Братич ему будет больше не нужен, он сможет, используя его, но без всякого его согласия, вернее, тот об этом и знать не будет, поднять свой престиж в глазах полиции! Только после сообщенного ему сейчас решения капитана, не будет ли это уже поздно?

   И смешным, страшно смешным показался ему этот внезапный поворот капитана на сто восемьдесят градусов, впрочем, ничего, кроме смеха, он и не мог вызвать:

   – Выходит, как я вижу, я вам уже оказал услугу! Генерал вас погнал, чтобы вы донесли на коммунистов, а я на них раньше донес! Быстро же вы, капитан, переориентировались! Аминь, значит, коммунизму, и да здравствует новая жизнь в брачном гнездышке с женой-крестьянкой! Ха-ха-ха! Неужели так на вас подействовал капиталист Фауст или юная Маргарита? Ха-ха-ха, вот, значит, о каких изменениях вы толковали, в какой-то степени я предугадал!

   Капитан стоял растерянный, опустив глаза, он был посрамлен. От одной мысли, что на его решение повлияли аргументы Панкраца, он почувствовал, как им вновь овладевает сильное желание действовать и бороться, и делать это более смело и решительно, с большим размахом, нежели прежде. Но и покинуло его это чувство так же быстро, как и пришло, оставив опять наедине с самим собой, словно в какой-то безлюдной пустыне, без всяких желаний и стремлений.

   – Чего же вы хотите! – выдавил он из себя печально и глухо. – Юность прошла, а с ней и время мечтаний и увлечений, кардинально менять жизнь слишком поздно! Если ваш дед, возможно, умер под впечатлением «Фауста», и это была прекрасная смерть, – в голове у него промелькнула догадка, что его послеполуденные рассуждения о старом Смудже могли в последнюю минуту сбыться, от этого у него самого на душе стало светлее, – то почему бы и мне, скажем, опять же под влиянием «Фауста» не начать новую жизнь, насколько она вообще может быть новой с женщиной! А потом и с детьми! – он хотел продолжить, но Панкрац его перебил и, смеясь, махнул рукой:

   – Это только новая иллюзия, вы неисправимый мечтатель! Говоря о предрассудках, я ни в коей мере не хотел вас заставить и впрямь жениться на той крестьянке! Да разве она вам пара, тем более на долгое время! Крестьянка останется крестьянкой, как ее ни ряди, возможно, и добрая, но необразованная и глупая! Каких детей она вам нарожает? Сапожников, в лучшем случае капелланов! Ха-ха-ха, нет, я о другом хотел. сказать! Вы, следовательно, остаетесь… как я вам при нашей послеполуденной встрече и предсказал… И что же получается? Вы один из тех, кто считает существование на земле зла закономерной неизбежностью, настоящий маленький, только более толстый Мефистофель! Выходит, после долгих рассуждений о ложном пути… вы сами оказались на нем… конечно же, говоря вашими словами, на ложном пути… ха-ха-ха, разрешите, капитан, искренне вас поздравить, – и он настойчиво пытался сунуть ему руку.

   Капитан свою еще. плотнее прижал к телу. Упрек, брошенный ему Панкрацем, будто бы его женитьба на крестьянке всего-навсего иллюзия, явился для него неубедительным, но все же не прошел бесследно, вызвав собственные опасения и новые колебания. Еще больше, намного больше задела его издевка Панкраца о неправедной жизни и ложном пути; после этого пожать ему руку значило то же самое, что согласиться с ним. Но разве Панкрац так уж неправ? А если прав, то прав человек, которого он в душе презирал и считал чуть ли не преступником, – что же получается, значит, и он достоин презрения, и он преступник? Нет, нет, этого быть не может! – сопротивлялся капитан и, снова сравнив себя с Панкрацем, пришел в еще больший ужас и нашел себе оправдание. В ужас его повергла мысль: этот юноша, чья молодость должна была бы вливать в него свежие соки, вдохновлять, когда он уже не чувствует вдохновения, этот юноша действует на него ровно наоборот. Со злорадством совершенно аморального человека он поздравил его с крушением надежд на новую жизнь, подбивал не осуществлять и ту, еще единственную для него возможность!

   Неужели вся теперешняя молодежь такая? Было бы страшно! Страшно уже то, что есть один такой, а где один, там их наберется и больше! Золотая молодежь, да, та золотая молодежь, которая подобно стервятнику набрасывается на любое свободолюбивое движение, на всякого рода идеалы, мерзкая, ужасно мерзкая в своем эгоизме, жестокости и разврате – вот, полюбуйтесь, перед вами один из ее представителей! Отливая золотом, она покоится на костях и растоптанных сердцах своих жертв, а они повсюду, куда не ступит ее нога; да, она отливает золотом, но она не что иное, как ржа! Есть у нее и принцип – это диктатура; диктатура ржи! – капитан съежился, – а коли ржа появилась, то до каких пор будет разъедать подлинно золотое, только еще слишком мягкое сердце народа, всех тех, кто стремится свернуть с ложной дороги и встать на путь истины, покончить со злом и начать творить добро, избавиться от неправды и добиться справедливости, от разногласий прийти к согласию?

   До каких пор? Пока и его сердце будет слишком мягким и уступчивым! – капитан снова все перевел на себя и, какие бы оправдания себе не находил, становился все более мрачным, все сильнее наваливалась на него тоска, и, содрогнувшись от этой безысходности, пробормотал:

   – Страшная штука жизнь, страшная! Вы чуть раньше помянули крест, – он поднял голову, повысил голос, и что-то печальное всколыхнулось в нем. – А я, видите ли, только что вспомнил… вспомнил, как однажды во время войны, будучи на Салоникском фронте, бродил по сельскому кладбищу. Бродил в какой-то задумчивости и засмотрелся на крест. Вдруг меня будто что пронзило, я словно очнулся, знаете, что я увидел в этом кресте?

   – Да, наверное, крест! Что бы другое! Не дух же, надеюсь! – рассмеялся Панкрац, но продолжал слушать даже с некоторым интересом.

   – Нет, посмотрите! – капитан встал у стены дома, составил ноги, поднял голову, раскинул в стороны руки и так с минуту стоял не шелохнувшись. – Напоминает вам изображение креста? – и, опустив руки, продолжил с какой-то жалкой, почти безнадежной улыбкой: – И так у каждого человека! Но только у человека из всех живых существ в мире! Каждый из нас несет свой крест, символ страданий! И разве этот символ, неизменный, как неизменно и человеческое тело, не является знаком вечной человеческой трагедии? Так думал я, по крайней мере, тогда… и, возможно, только тогда и был прав! – закончил он тихо и умолк, погрузившись в свои мысли.

   Еще в театре, в сцене прославления Христа, Панкрацу вспомнилось что-то, что заставило его оборвать фразу на полуслове. Сейчас это воспоминание приобрело свои очертания, и перед его глазами встал громадный кладбищенский крест, который в ту ночь, когда он вел Краля к разливу, на смерть, также показался похожим на человеческую фигуру. Слушая теперь рассказ капитана, он пренебрежительно улыбнулся, впрочем, как и тогда, когда им овладела эта минутная галлюцинация. Сейчас он только сплюнул и презрительно ощерился.

   – Вы, капитан, по сути своей пессимист! То, о чем вы сейчас рассказали, только подтверждает мою правоту, помните, пополудни я утверждал, что страдание в мире неискоренимо! Главное, чтобы не страдали мы, наше величество Я! Ха-ха-ха! Впрочем, все это пустое! – поторопился сказать Панкрац, поняв по движению губ капитана, что тот собирается ему возразить, и посмотрел куда-то вверх. – Мы земной шар все равно не перевернем, а видите, здесь над нами, совсем близко, наверное, и слышите, есть более достойные внимания и более доступные истины… А что, если нам подняться?

   Совсем близко, через дом, со второго этажа доносилась до них, проникая даже через большие закрытые окна, вызывающая, навязчивая музыка – там был бар.

   – Но!.. – ужаснулся капитан, и от возмущения у него округлились глаза. – Вы и впрямь не собираетесь идти в больницу к деду?

   – Да какой смысл идти! – Панкрац не отрывал взгляда от бара. – Если бы и пошел, жизнь ему все равно не смог бы вернуть, даже с помощью всего джаз-банда! Знаете ли вы, что такое джаз-банд? Это что-то совсем новое, негритянская музыка, и впервые в нашем городе! Решайтесь, капитан, расходы поделим пополам! – рассчитывая как на деньги деда, так и на порядочность капитана, Панкрац снова потащил его за рукав. – По крайней мере, вам будет о чем рассказать в своей провинции! После этого благопристойного балета тут вы встретите женщин с более свободными и смелыми манерами! И если у вас достаточно денег, сможете одну из них и выбрать! Правда, они не так дешевы, как эти, – он показал на двух-трех уличных девок, прогуливавшихся по другой стороне тротуара и бросавших на них взгляды, – или те, что в той коммуне, ха-ха! Что, не хотите?

   Капитан осторожно освободился от его руки и, не сказав ни да ни нет, продолжал молча стоять. Может, он колебался, раздумывая, не пойти ли ему с Панкрацем в бар? Нет, это его совсем не привлекало, тут было что-то другое, что сковало его движения и лишило дара речи. Это что-то имело некоторое отношение к словам Панкраца и к его попытке соблазнить капитана: он ощущал потребность в женщине. Да, сегодня впервые это желание пришло к нему еще там, в сквере, особенно, когда он почувствовал на себе взгляд гувернантки, а затем, – он только сейчас это ясно осознал, – то же страстное желание подкрадывалось к нему и во время балета. Ну да, уже много недель у него не было ни одной женщины, и прежде, чем он соединится со своей девушкой, бог знает сколько времени ему придется вести аскетический образ жизни!

   Но где он найдет женщину? Согласиться на одну из тех, прогуливающихся по улицам, которых он и сам заметил еще до того, как на них обратил внимание Панкрац? Или пойти в то место, которое Панкрац сейчас снова назвал коммуной? Это ему действительно было по дороге, он мог бы прокрасться туда никем не замеченный; да и Панкрац бы ни о чем не узнал! Тогда он еще и в этом отношении, пусть только перед самим собой, перечеркнет, плюнет на ту чистоту помыслов, которую развивал перед тем же самым Панкрацем, когда говорил об интеллигенции и публичных домах, о рабочих и фабрике?

   – Нет! – резко оборвал он Панкраца, имея в виду и публичный дом. – Нет, я не иду, – сказал он уже мягче. – Извините, мне надо домой, я устал!

   Панкрац еще с минуту смотрел на него, и сам уже сомневаясь, следует ли идти. Он вспомнил о бессонной ночи, не забыл и о служанке, которая ждала его в его собственной кровати. Поэтому протянул капитану руку.

   – В таком случае, мы должны проститься! Я живу в этой стороне, следовательно, мне нужно идти назад! Конечно, немного жаль, мы могли бы здесь устроить и небольшие поминки по старому Смуджу!

   Капитан пожал протянутую ему руку и по его просьбе, на всякий случай, если он понадобится в связи с судом, дал ему свой адрес. Сам же, впрочем, удовлетворился тем, что в случае необходимости (а для чего он будет ему нужен?) адрес Панкраца узнает через Васо. На этом настоял Панкрац.

   – Что же, тогда до свидания, капитан! Не робейте завтра на рапорте! Можете сослаться на меня! – уже стоя вполоборота и собираясь уйти, добавил Панкрац с ухмылкой. И удивленно взглянул на него. – Что вы на меня так смотрите? Может, не верите?

   Капитан на самом деле смотрел на него как-то странно, словно был не в себе.

   – Да нет! – содрогнулся капитан, не отводя от него взгляда. – Вы золотой юноша! – проговорил он и хотел уйти.

   – Почему? – еще больше удивился Панкрац. – Хотя мне бы нисколько не помешало быть золотым! – засмеялся он. – Только объясните, что вы имеете в виду?

   Капитан ничего не ответил, усмехнувшись, он повернулся, собираясь уйти, а затем тихо добавил: – Да ничего! Сказал просто так! Спокойной ночи! И, случайно звякнув саблей, сгорбившись, пошел дальше. Что с ним случилось? – какое-то время Панкрац смотрел ему вслед. – Не с иронией ли он это сказал? Или просто хотел польстить из чувства благодарности за его предложение дать свидетельские показания, но тут же об этом пожалел? Ну и черт с ним! – Панкрац тоже повернулся, собираясь уходить, и, удовлетворенно улыбаясь, присвистнул. Этого простофилю он так сегодня потрепал, что было бы неудивительно, если бы в голове у него что-то помутилось, он уже не соображает что говорит.

   Подобное объяснение его вполне удовлетворило, и он направился домой. Улица была пустынной, вместо музыки, доносившейся из бара, теперь слышались мелодии из кафаны. Подобно тому, как в ночь после смерти Краля, Панкрац, зайдя за дом деда, вдруг заплясал, так и сейчас здесь его потянуло сделать то же – отбивать ритм в такт музыки. Но он только стал насвистывать сквозь зубы и так, насвистывая, на углу наткнулся на проститутку, задержавшую его и начавшую уговаривать пойти к ней. К ней? – Панкрац остановился, впрочем, сделал это еще раньше и, глядя ей прямо в глаза оценивающим взглядом, почувствовал, как в нем вспыхнуло желание. Но он его поборол. Зачем без необходимости тратить деньги деда, если дома его ждала служанка, а с ней и наслаждение тем приятнее, что оно было бесплатным. Он ущипнул проститутку за груди, пообещал ей прийти в другой раз и, оставив одну, скорее поспешил к другой, к той, которая согласилась ждать его в его постели.

   Между тем, когда он вошел в комнату и зажег свет, а затем бросил взгляд на кровать, увидел, что она пуста и вообще не разобрана. Он заглянул в каморку служанки, но и здесь не было никого. Двери комнаты хозяйки были закрыты, – Панкрац знал, что она не доверяла служанке, поэтому и заперла их, а ключ взяла с собой, – он зашел на кухню, но все бесполезно!

   Обманула его, значит, бесстыдница, наверное, воспользовалась отсутствием хозяйки, чтобы провести время со своим парнем; она сама ему сказала, что у нее есть один такой.

   Что же делать? Ждать ее? Злой, разочарованный, снедаемый страстью, тем больше что возможность ее удовлетворить так неожиданно от него ускользнула, Панкрац стоял в комнате, тупо пялил глаза на неразобранную, пустую постель. Затем встрепенулся, нащупал что-то в кармане, усмехнулся и вышел из комнаты. Уйдя из дома, он направился к тому углу, где обещал проститутке навестить ее в следующий раз…

XIII

   Расставшись с Панкрацем, капитан Братич почувствовал облегчение. Он глубоко вздохнул, как человек, благополучно выбравшийся из трясины, чуть его не затянувшей, на твердую почву. Но не было ли в этом вздохе призвука горечи?

   «Золотой юноша» – слова, которые Панкрац, верно, и не понял, не хотел ли он их, несмотря на свои годы, отнести и к себе? «И вы на ложном пути, настоящий маленький, только более толстый Мефистофель!» – вспомнилась ему фраза Панкраца, и он снова вздохнул. Исчезло всякое ощущение облегчения, осталось одно мучительное чувство поражения, которое он потерпел в своем споре с Панкрацем, поражение всего того, что в нем было самого достойного…

   Прямо перед ним раскинулась главная площадь, та, где сегодня вечером он должен был донести постовому на демонстрацию рабочих. Сейчас на ней было почти пусто. Некоторое оживление царило только перед кафанами. Постовой стоял на том же самом месте, возможно, это был даже тот же самый человек! Нет, не тот! – понял капитан, когда подошел ближе и взглянул на него исподлобья. И тут же вообще отвел взгляд от площади, не потому ли, что слишком мучительны были воспоминания, связанные с ней?

   Да, и поэтому! К тому же, свернув сейчас на узкую, круто поднимающуюся вверх улицу, ведущую к его дому, он увидел перед собой шеренгу проституток, одни из них стояли в окружении мужчин, большинство же были одни.

   Капитаном овладела неожиданная паника. Пройти мимо этих девушек означало для него то же, что пройти сквозь строй, осыпаемый шпицрутенами… Они стояли здесь, словно непреодолимо влекущие к себе сирены, и капитан было уже подумал повернуть назад. Но это была кратчайшая дорога до дома, да и почти все девушки прохаживались по другой стороне улицы. Он пошел вперед, опустив вниз глаза, пока не дошел до первой из них. На ней и остановился его взгляд. Ее улыбка манила…

   Он устоял. Было это не так уж и трудно: девушка не отличалась особенной привлекательностью. Но еще через несколько шагов перед ним засветились, отраженные слабым светом газовых фонарей, два блестящих глаза, которые обожгли его, словно два горящих уголька. Он ощутил и тело девушки, его ясно очерченные формы действовали на него соблазняюще, так же, как голодного человека привлекает один вид свежеиспеченного хлеба.

   Дрожь прошла по его телу, капитан замедлил шаг. Не зная, что сказать девушке, он таким образом хотел показать ей свою готовность следовать за ней. Девушка сама к нему подошла и, усмехнувшись, сказала несколько привычных слов. Ему оставалось только остановиться, что-то ответить или хотя бы кивнуть в знак согласия. Но в эту минуту из-за ближайшего угла появилась компания, среди которой были две молодые женщины, и двинулась прямо на него. Краска стыда залила капитану лицо, ему казалось, что все, особенно женщины, смотрят именно на него. Пробормотав что-то невразумительное и оставив девушку, он направился, потупив глаза, дальше. Когда компания прошла, он оглянулся. Девушка уже шла в противоположную от него сторону. Может, вернуться к ней? Она все также медленно двигалась дальше, идя навстречу кому-то другому. И капитан продолжил путь, почти довольный, что так получилось. Вскоре его снова охватило возбуждение: почему, когда у него появилась возможность удовлетворить так долго сдерживаемые желания, при этом минуя тот дом, который Панкрац называл «коммуной», он не сделал этого? Да и что за преступление он совершил бы, пойди он туда? Он мог бы пробраться никем не замеченный, а если его и увидели бы, разве у него на лбу написано, какого он мнения о подобных домах и как непоследователен в этом вопросе?

   Забыться, забыть обо всем хотя бы на час! Инстинктивно, как это сделал сегодня вечером, отстав от процессии, капитан пересек улицу; тогда он хотел удалиться от чего-то, сейчас к чему-то приблизиться… На той стороне улицы, поднявшись по лестнице, можно было выйти в переулок с публичными домами, первая ступенька была уже рядом, всего в двух шагах.

   Перед ним возникло высокое трехэтажное здание, через которое на лестницу вел проход, ярко освещенный газовыми фонарями. Здесь же, только несколько выше, он увидел и лестницу, поднимающуюся к заветному алтарю, сверкающему сотнями зажженных свечей, в сиянии которых заблестели перед ним сегодня вечером золотые генеральские эполеты. Он остановился, окинул взглядом улицу, снял фуражку и вытер со лба пот. Мысленно он увидел себя бегущим вниз по этой улице, спешащим выполнить приказ и тем самым наиподлейшим образом предать свои убеждения, и не только убеждения, но и живых людей с такими же, как у него, убеждениями… Если он способен на такое, то неужели так уж подло было сделать то, на что его толкало естественное желание?

   Итак?

   Он снова надел фуражку, надвинув ее поглубже на лоб, и уже собирался свернуть в проход. Неожиданно остановился, застыв как вкопанный: из открытого подъезда соседнего дома до него донеслись торопливые шаги, веселый смех и отчетливый возглас:

   – Да здравствует коммуна!

   Кто-то быстро приближался к выходу.

   Капитан стоял ошеломленный. Это были мужские голоса, неужели здесь кто-то может думать о той коммуне? В таком случае, чтобы избежать встречи с ними и все же попасть туда, следует подняться по другой лестнице! – промелькнуло у него в голове, и вместо того, чтобы свернуть в проход, он пошел напрямик. Но уже в следующую секунду столкнулся с двумя молодыми людьми, только что вышедшими из подъезда. Они продолжали смеяться, но, увидев капитана, сразу же перестали и несколько растерялись, впрочем, как и он, когда услышал их возглас. Один из них, правда, быстро пришел в себя и попросил прикурить, в руках он держал сигарету.

   Все еще не оправившись от смущения, капитан ответил, что не курит, и уже собирался пойти дальше. Но остановился, вглядываясь в лицо обратившегося к нему человека: где он его видел? Перед ним, освещенный светом газового фонаря, стоял невысокий плечистый юноша и другой – высокий, с бледным добрым лицом, он держал под мышкой газеты. Не тот ли это юноша, что шел сегодня во главе демонстрации рабочих. Он, конечно, он! – все больше убеждался капитан. Газеты под мышкой, тот же призыв подтверждали догадку.

   Растерянность, отразившуюся на его лице и в его поведении, не могли не заметить молодые люди. Они тоже уставились на него. Почему-то тот, что пониже ростом, смотрел сверлящим, испытующим взглядом.

   Капитан уже хотел уйти, как невысокий проговорил:

   – Мне кажется, я где-то видел этого господина… – Капитану вспомнилось замечание тек двух прохожих, что прошли мимо него на главной площади после разгона демонстрации, из которого он тогда заключил, что его подозревают в доносе на них. Может, и этот сомневается в нем? Он почувствовал, как кровь прилила к лицу, и старался скрыть свое смущение, но и молчать дальше не мог. Прежде чем сообразить, что ответить, слова вырвались сами собой:

   – Господа, кажется, коммунисты… – Его взгляд скользнул по газетам, которые высокий юноша держал под мышкой.

   В ответ второй ехидно заметил:

   – Да, сударь, если вообще господа могут быть коммунистами! Если я не ошибаюсь, вы как раз и есть тот самый офицер, которого мы встретили сегодня под вечер на этой улице… Вы не видели здесь процессию рабочих?

   В его взгляде и тоне капитан уловил еще большее к себе недоверие и постарался отвернуться, чтобы скрыть заливший лицо румянец. На какой-то миг его взгляд задержался на том месте, где он сегодня столкнулся с генералом, затем, посмотрев вдоль улицы, не идет ли кто, искренне признался:

   – Да, видел… Только… – Неужели он хотел добавить, что рабочие понапрасну испугались, перестав выкрикивать свои лозунги? Нет, это ему показалось слишком. Проникнувшись большим доверием к высокому юноше, он спросил его: – Вы здесь живете?

   Высокий юноша добродушно усмехнулся и ответил голосом, действительно внушающим доверие:

   – Нет, здесь находится редакция нашей газеты. Вы, наверное, слышали о ней? – И, как само собой разумеющееся, показал капитану номер.

   Капитан прочитал название, оно было ему знакомо, це раз эти газеты он видел у своего товарища инженера.

   – Да, немного… – Доверие, которое вызвал у него этот человек, придало ему храбрости, и он решился заметить: – Как мне кажется, это единственное, что вам еще разрешено… издавать газету…

   Молодой человек, вожак рабочей демонстрации, а также, по-видимому, и один из руководителей преследуемого властями рабочего движения, засмеялся:

   – Пожалуй, что так! Да и то на нее постоянно налагают арест! Если уж у нас зашел об этом разговор, то, может, вам будет небезынтересно узнать: не далее как сегодня вечером домовладелец отказал нам в помещении, где размещалась редакция газеты, выставив довольно смешную причину… Он случайно оказался на площади, где проходила наша демонстрация, и один сумасшедший полицейский на коне чуть не наехал на него! А старик рассердился на нас: он, говорит, не хочет, чтобы из-за нас к нему домой нагрянула полицейская кавалерия… Могу ли я вас как офицера спросить, какое впечатление произвела на вас наша демонстрация?…

   При упоминании о сумасшедшем полицейском капитан вспомнил Васо, его жестокость и те упреки, с которыми он накинулся на него на площади. Поэтому он медлил с ответом.

   – Знаете, учитывая мое положение, для меня это действительно щекотливый вопрос… – Вспомнив об отповеди, которую тогда дал Васо, он уже с большей уверенностью продолжил: – Я видел вашу процессию на площади… Видел, как вас разогнали… Сделать это было не трудно… Вас было так мало, всего какая-то горсточка… Поскольку вы еще так слабы, на что вы надеетесь, каким образом думаете достичь цели?

   Прежде чем молодой рабочий смог ответить, грубо вмешался второй:

   – Разогнали! Что вы имеете в виду? Мы не шли туда сражаться и таким путем добиваться цели! Для этого мы еще слишком слабы, об этом мы и сами знаем! Если же учесть, что мы имеем дело и с предателями кое-кто у нас на примете…

   Молодой рабочий вопросительно посмотрел на товарища и уже более спокойно и предупредительно обратился к капитану:

   – На ваши замечания, сударь, коротко не ответишь. Если вы ничего не имеете против, можем пройти часть пути вместе! Мы, правда, думали подняться по этой лестнице к дому, но можем и по следующей! А вы тоже идете в этом направлении…

   Не дождавшись ответа, он пошел. За ним последовал и его товарищ. Капитан же продолжал стоять. Кого этот невысокий имел в виду, говоря о предателе? Не его ли? Может, кто-то из них заметил, как он бежал к постовому? Кровь отлила от его лица. Он едва выдавил из себя:

   – Кого вы все-таки подозреваете в предательстве?

   Вожак махнул рукой.

   – Это особый вопрос! Во всяком случае, речь идет об одном проходимце… Послушайте! – он недоговорил и, в свою очередь, вопросительно посмотрел на капитана.

   – Не знаком ли вам случайно некий Панкрац?

   Мурашки пробежали по телу капитана, дыхание перехватило. Он с трудом пробормотал:

   – Панкрац? А что?

   Вожак все еще смотрел на него. Его добродушное лицо приняло строгое и суровое выражение.

   – Причина простая! Это фамилия проходимца, которого мы подозреваем в предательстве! Надо полагать, не без оснований! Нам известно, что он является осведомителем; у одного товарища, приехавшего из провинции и не знавшего об этом, ему удалось выведать о нашей сегодняшней встрече. После демонстрации некоторые из наших видели его на главной площади в обществе того ненормального полицейского и офицера… Не вы ли это случайно были? Если да, то лучше сразу признайтесь, тогда и говорить нам не о чем!

   У капитана отлегло от сердца. Правда, его подозревали, но больше все же Панкраца! Что ему оставалось делать? Все отрицать? Нет, пусть уж лучше сразу все прояснится!

   – Да, это был я! – сказал он совсем тихо, а затем более уверенно продолжил: – Если вы мне не верите, что я случайно с ним познакомился в провинции, где служил… и точно также случайно встретился… тогда считаю, что всякий дальнейший разговор между нами излишен, и мы можем расстаться!

   Не без сожаления протянул он молодому вожаку пуку. Тот с минуту еще смотрел на него, потом сделал жест рукой, будто собирается похлопать по плечу. И пошел, сказав:

   – Идите, идите, капитан! Кажется, вы капитан? – Он взглянул на эполеты. – Вы мне представляетесь благородным человеком. Уверен, что и у моего товарища больше нет причин в вас сомневаться! А у него есть резон быть недоверчивым, ибо это и есть тот товарищ из провинции, что попался на крючок негодяю Панкрацу!

   Капитан молча зашагал. Второй, последовав за ним, с мрачным видом сказал:

   – Он свое получит, за мной дело не станет! А о вас мы знаем, что вы недолго задержались в обществе этих двух мошенников…

   Капитан продолжал молчать. Молодой вожак прервал своего друга:

   – Брось, партия перед ним не останется в долгу! Но вы, капитан, спросили нас, на что мы надеемся, каким образом собираемся достичь своей цели, если так слабы! Неужели вы считаете, что нас столько, сколько участвовало в демонстрации? Конечно, должен признаться, что по всей стране мы еще слишком малочисленны и не представляем той силы, с помощью которой могли бы добиться своей цели! Но вы должны иметь в виду, что живем мы в мелкобуржуазной, крестьянской стране со слаборазвитым рабочим классом, который к тому же, как и почти все крестьянство, частично подвержен националистическим настроениям… Впрочем, назовите мне хотя бы одну историческую ситуацию, которая бы оставалась неизменной! Как бы ни обстояли дела, мы глубоко убеждены – то, что должно свершиться, свершится. Почему? Просто потому, что наша идея – это не результат бесплодной фантазии, а закон общественного развития, закон, действующий во всех странах, поэтому он должен иметь силу и в нашей, как бы ни сопротивлялись наши враги, применяя свои писаные законы! А против кого направлены эти законы? Только ли против нас? Против всего трудового народа! Главное, чтобы это понял и народ! А как он сможет это сделать, если ему никто не поможет? Вот тут-то и появляемся мы! Вы должны помнить; в этом своем стремлении мы не одиноки! Сударь, хоть мы и слабы и, возможно, еще долго, очень долго будем находиться в обороне, вы должны понять, что мы только малая частица мощной интернациональной армии, сражающейся на различных фронтах, в других, более развитых странах, и она намного сильнее нас и непобедима! Вы же солдат, поэтому я и говорю с вами на языке военных! Если на войне одно звено фронта, пусть и второстепенное, окажется слабое, должны ли вы из-за этого потерять веру в другие, более важные его звенья и сомневаться в победе? Для нас ясно, что, вероятнее всего, главное сражение с нашими врагами развернется на этих более важных участках фронта, в ведущих капиталистических странах! Следовательно, наша задача, несмотря на постоянные преследования, собирать силы и в решающий час, присоединившись к армии, двинуться вперед: и победа всех будет и нашей победой. На этом и основывается наша вера, наша надежда, поэтому мы и продолжаем бороться… А вы как солдат должны знать, что значит сражаться, поэтому должны понять и ту борьбу, которую ведем мы, хотя у нас и разные цели…

   Ссутулившись, капитан шел рядом с ними. Поначалу слова падали в его душу, как тлеющие угольки в холодный пепел. Но постепенно в нем что-то затеплилось, тем не менее он сказал недоверчиво:

   – Итак, вы, как мне кажется, больше верите в других, чем в себя! Но и у тех, других, дело продвигается так медленно!..

   Молодой вожак с горячностью его прервал:

   – Правильная оценка своих сил еще не означает неверие в себя. Это мы доказали как самим фактом своего существования, так и способностью вести борьбу! Если же представится возможность победить, используя только свои силы, – а мы как раз и изыскиваем такую возможность, – мы, можете быть в этом уверены, наверняка попытаемся ее использовать! Что же касается медленного развития у других… Сударь, если кто-то на своих знаменах начертал такую знаменательную, великую идею, предполагающую в корне изменить все общество и человеческую жизнь, то это не может произойти за одну ночь! Одно выступление может повлечь за собой десять других, но и поражения неизбежны, и все же конечная победа будет за нами – я вам уже сказал, это закон общественного развития…

   Все еще грустно, тихо, растягивая слова, капитан произнес:

   – Да, все это я понимаю! И верю в это! Только победа будет стоить громадных жертв. Не каждый, кто верит, способен на самопожертвование.

   Тот, что пониже ростом, бросил коротко и резко:

   – Тот, кто верит, должен уметь жертвовать собой!

   Молодой вожак более внимательно посмотрел на капитана, с минуту помолчал и произнес, ухмыляясь:

   – Вы, капитан, так это сказали, будто сами и есть тот человек, который верит, но не способен принести себя в жертву! Я вас понимаю, вы как офицер находитесь в тяжелом положении! Только… и в армии нужно вести работу, особенно в армии! Знаете… – он на минуту снова замолчал, словно не решаясь выговорить, – если я вас правильно понял, мы ведь от вас и не требуем жертвы! Вот только это, видите, – он вытащил из-под мышки газету, – если вам представится возможность, положите ее где-нибудь на видном месте, чтобы ваши солдаты могли ее найти. Могу ли я узнать, где вы служите?

   Капитан растерялся. Меньше всего он ожидал такого предложения, и теперь ему стало казаться, что весь этот разговор молодой вожак именно потому и затеял.

   – Я служу в провинции. И не вижу, какие тут могут быть возможности… Да и вам нужны газеты, вы взяли их с какой-то целью!

   – Мне они не столь необходимы! Прихватил же я их для товарища, который завтра утром возвращается к себе на периферию. Все газеты, которые ему высылались раньше, конфисковывала почта. Но он может вернуться в редакцию и взять другие. Я тебе дам ключ! – Он вытащил его из кармана и протянул своему другу.

   Взяв ключ, тот заметил:

   – Все это хорошо! Но господин не сказал, хочет ли он взять с собой газеты…

   Газеты все еще были в руках молодого вожака.

   – Итак, капитан, что вы скажете? В худшем случае, можете их просто оставить у себя, возможно, а для вас они не будут лишними…

   Капитан размышлял о своем завтрашнем рапорте генералу. Но в конце концов откуда генерал смог бы узнать о газетах? И он их взял, только свернул так чтобы не был виден заголовок.

   – Я… Я посмотрю… Да, и спасибо вам! Только прошу вас… если придется вам столкнуться с тем. Панкрацем, ничего ему об этом не говорите!

   – Да как вам в голову могло такое прийти! – засмеялся молодой вожак. – Прошу вас, не беспокойтесь, и если вам действительно удастся, раздайте их…

   Он не закончил, собираясь перейти на другую сторону улицы. Они дошли как раз до лестницы, о которой, по разным причинам, думали все трое… Здесь, напротив этой лестницы, находилась другая, по которой можно было подняться на пригорок и оказаться в парке. Еще раньше оттуда доносилось какое-то хриплое бормотание, а теперь на ступеньках появился немолодой уже человек. Его покачивало, очевидно, он был пьян. Спустившись на последнюю ступеньку, он зашатался и упал лицом на камни. Все его попытки подняться были тщетны, он только ругался, проклиная все на свете.

   – Эй, старик, что с тобой? – молодой вожак, оставив капитана и своего товарища одних, подошел к старику, желая ему помочь. – Какая необходимость была так надрызгаться, что не можешь идти? Наверное, дома тебя ждут жена, дети!

   Старик сделал неопределенный жест в направлении кладбища, находившегося на холме, в верхней части города.

   – Гм, жена! Там она, на кладбище! Дети! И они на кладбище, пять штук! Оставьте меня, я могу идти сам, пока я жив!

   Но как только его отпустили, он снова зашатался. И снова, чтобы он не упал, его подхватил молодой вожак. Растерявшись, он обратился к товарищу:

   – Что будем делать? Ничего не остается, как отвести его домой. Где ты живешь, старый?

   – А где еще может жить рабочий-кожевник? Там внизу, в свинарнике! – старичок показал в направлении лестницы и назвал улицу…

   Юноша, стоявший рядом, посмотрел на него уже более внимательно.

   – Если ты рабочий, то должен следить за собой. Ну, хорошо, не волнуйся, знаю, какая у вас, кожевников, нелегкая жизнь… Мой дом тоже внизу, правда, немного дальше, я могу тебя проводить… Ты бы в это время мог сходить за газетами! – обратился он к товарищу. – Только как мы договоримся с вами, капитан? Не успели встретиться…

   Капитан, наблюдавший за сценой, происходившей на другой стороне улицы, еще не ответил на некоторые вопросы оставшемуся с ним товарищу, поэтому тот живо откликнулся:

   – Знаешь, по крайней мере для меня это не последний разговор с капитаном! Он ведь из того же уезда, что и я! Да, – он снова повернулся к капитану, – я прекрасно знаю этот ваш склад! Только о вас не слышал…

   – Ах вот как! – повеселел молодой вожак, ведя за собой старика, размякшего, словно воск, и послушного, как ягненок. – В таком случае, я еще, наверное, услышу о вас! А сейчас, извините, мне жаль, но сами видите… дружеская услуга! Он не виноват… Будьте здоровы, капитан!

   Он протянул ему руку, капитан пожал ее и руку второго товарища, который с ним прощался, чтобы пойти за газетами.

   – Я вас разыщу, капитан, так, чтобы не навлечь неприятностей, не беспокойтесь, – а вожак, дойдя со стариком до лестницы, крикнул ему вслед:

   – Обязательно это сделай! Иногда можешь занести ему и газеты, если сам получишь! Еще раз, будьте здоровы, капитан! Не теряйте веры и не бойтесь принести совсем маленькую жертву! Другим приходится жертвовать и жизнью! Подождите! – он остановился на лестнице, – еще хочу спросить вас об этом Панкраце! Вы были с ним и с тем полицейским, может, слышали о чем-нибудь таком, что дало бы нам право обвинить его в предательстве? Мы и так не сомневаемся… – добавил он быстро и занялся стариком, который, бормоча что-то о полиции, старался вырваться от него. – Да не собираюсь я вас отводить в полицию, что с вами, старый! – Он снова повернулся к капитану. – А если вам все же известно больше, чем нам, скажите, что знаете, товарищу. Можете, повторяю, полностью ему доверять!

   Успокаивая старика, он продолжал спускаться по лестнице; его товарищ, почти бегом, направился по другой стороне улицы. Капитан остался один, не проронив ни слова. Что он мог сказать о Панкраце! Он доверял им, но что, если Панкрац о чем-то пронюхает? Собственно, от него сейчас и не требовали ответа, и о пошел, поглощенный другими думами.

   Он собирался сойти вниз по этой же лестнице… Естественно, на ту улочку он уже не пойдет, да и желание попасть в тот дом пропало… Как это все странно произошло, сначала с Панкрацем, а теперь и с этими коммунистами! Какие милые, приятные люди, особенно тот, что повел старика, – но так ли уж стар этот человек? Он ведет его на улочку, ах да, на ту самую, только совсем с другой целью! Коммунист хочет помочь рабочему, одной из тех жертв труда, которых он защищал перед Панкрацем, а теперь, – и времени мало прошло, – забыл о них!

   Само собой разумеется: где высокие идеи, там и мораль должна быть на высоте. Только… – содрогнулся капитан и на минуту остановился, – размечтался, а не представляет, во что ввязался и какой смысл во всем этом? Он вытащил из-под мышки газеты, стал их просматривать. Что с ними делать? Может, и впрямь раздать своим солдатам? «Совсем небольшая жертва!» Действительно, нетрудно оставить где-то один из номеров, чтобы его потом обнаружили солдаты… Но после сегодняшнего знакомства с товарищем из уезда разве тот ограничится этим? Товарищ его навестит, потребует еще бог весть что, и как далеко все может зайти? Навстречу ему по лестнице снова двигалась какая-то компания. Капитан свернул газеты, вскользь бросил взгляд на парк, не наблюдал ли кто за ним? Обратил внимание на пустующие скамейки и только тогда понял, как устал. Отдыха требовала и душа, он пересек улицу, присел на одну из скамеек в самом конце парка. Какое-то время еще наблюдал за нарядной и веселой компанией, проходившей мимо, – как обычно вечером в воскресенье люди возвращались из пригорода. Затем снова погрузился в свои мысли и заботы. Впрочем, уже не в первый раз с тех пор, как взял у молодого вожака газеты, вспоминал он о своем сегодняшнем решении остаться в армии, жениться, от этого теперь зависело и его поведение на завтрашнем рапорте у генерала. Не помешает ли осуществлению этих планов то будущее, которое теперь открывалось перед ним? Его могут выгнать из армии, могут даже посадить в тюрьму, что тогда станет с женой, а может, и с детьми? Следовательно, имел ли он право вступить на этот путь, усеянный опасностями? Или ему лучше не жениться? Нет, только не это, его решение неизменно. Но кто знает, может, его крестьянка не захочет выйти за него замуж? Все равно, захочет или нет, скорее всего захочет, но не должно же сразу случиться с ним самое худшее, а за это время он, может, перейдет на гражданскую службу, или, если это ему не удастся и что-то с ним произойдет еще в армии, разве эта девушка не из тех, что привычны к труду, как-нибудь устроится, не одна же она такая! Да, да, в конце концов и его жена должна быть готова пойти на жертву ради того дела, которому он служит, – если вообще подобная жертва будет необходима! Пока товарищи требуют от него небольших услуг, наверное, так будет и в дальнейшем! Они сами увидят, в каком тяжелом положении он находится, к чему тогда столько говорить об этом!

   От души у капитана несколько отлегло, и он, успокоившись, посмотрел на часы: действительно, было поздно, следовало поспешить домой. Он встал, направился к лестнице, чтобы по ней спуститься на небольшую площадь, раскинувшуюся перед самым парком. Но внезапно остановился и прислушался. Откуда-то до него донеслись крики и ругань, звали полицию, слышался топот бегущих людей, именно в том направлении, куда он и сам шел. Очевидно, один преследовал другого. Что случилось, кто там ссорится? Капитан уже хотел подойти ближе, чтобы посмотреть, что же там происходит, а если необходимо, то и помочь… Но застыл на месте, его слух пронзил отчетливый крик:

   – Это тебе аванс, рожа осведомительская!

   Молниеносная догадка, в реальность которой он еще и сам до конца не верил, промелькнула в голове капитана, еще можно было успеть скрыться за широким стволом ближайшего к нему платана. Вдруг он словно окаменел, догадка подтвердилась, по улице бежал Панкрац.

   Что он здесь делал? Не заметит ли его? Скорей всего, нет, если только не перебежит на эту сторону… Панкрац и вправду огляделся по сторонам, окинул взглядом площадь, возможно, и парк. Но в тот же миг отвернулся в противоположную сторону, к тротуару. Его преследователь, очевидно, перестал за ним гнаться, послышался только его возглас:

   – Валяй, сука, в бордель, там тебе место!

   Расхрабрившись, Панкрац остановился и крикнул в ответ:

   – А ты ничтожество коммунистическое!

   Вероятно, какое-то движение преследователя дало Панкрацу повод для опасений, и он снова припустился бежать по тротуару. Еще минута, и небольшая капелла возвышающаяся посередине площади, заслонила его от капитана, он успел только заметить, как Панкрац оглянувшись еще раз, замедлил шаг и провел рукой по лицу, будто его ощупывает. Затем снова скрылся из вида, затих и шум его шагов, как еще раньше стихли шаги того другого, находившегося на противоположной стороне.

   Еще какое-то время капитан не показывался из своего укрытия. Затем, глубоко вздохнув, вышел. Опасность миновала так же мгновенно, как и наступила, и он теперь мог спокойнее подумать о том, что произошло. Панкрац перед редакцией или где-то еще мог натолкнуться на рабочего из провинции, и тот ему, как и угрожал, тут же отомстил за сегодняшнее предательство. Судя по голосу, это действительно мог быть тот рабочий. Но что делал Панкрац в этой части города, ведь он сказал, что идет домой?

   Капитан мог не знать того, о чем не ведал, отправляясь к знакомой проститутке, и сам Панкрац. Девушку он не нашел; продолжая ее поиски, на главной площади набрел на одного знакомого, только что вышедшего из кафаны, который ему и сообщил, что некоторые из его друзей орюнашей всего минуту назад поехали в публичный дом… ха-ха-ха, и не куда-либо, а в «коммуну»! Несмотря на приличную сумму, «конфискованную» им у деда, машину брать Панкрац не пожелал, но поскольку к друзьям все же хотел попасть, ибо там ему, возможно, удалось бы погулять на дармовщинку, то он не торопясь, рассматривая по пути стоящих на панели девиц, направился по той самой улице, по которой до него прошел капитан. У редакции он действительно натолкнулся на свою сегодняшнюю жертву, только теперь эта жертва вела себя намного хитрее, после небольшого вступления отомстила ему, отвесив приличную оплеуху…

   Хотя капитан обо всем этом и не знал, но по последнему возгласу рабочего мог заключить, что Панкрац шел в публичный дом. От этой мысли он побледнел: как бы это было унизительно и страшно и каким бы новым поражением обернулось для него, пойди он туда и встреться там с Панкрацем! К счастью, этого не случилось; повезло ему и в том, что, направляясь сюда, Панкрац не застал его разговаривающим с коммунистами или стоящим здесь с газетами в руках. Не вернется ли он снова?

   Капитан какое-то время стоял, прислушиваясь к шагам. Затем спустился по лестнице на площадь и быстро зашагал домой. Не удержавшись, усмехнулся: до чего же смешон и жалок был Панкрац, спасавшийся бегством! Но не был ли он сам еще более смешон и жалок, когда по этой самой улице кинулся выполнять приказ генерала! Возможно, но то прошло, закончившись благополучно, как, впрочем, и все остальное, случившееся с ним за последние полчаса… Все теперь будет иначе, все, – капитан начинал гордиться собой, – в нем как бы произошло внутреннее очищение, он нашел свой путь, путь праведный и честный… Тем не менее в одном ему, возможно, придется все же поступить неблагородно! Он, вероятно, обязан будет все рассказать товарищам о Панкраце или хотя бы подтвердить обоснованность их сомнения в нем! Он вынужден будет поступить так с тем самым человеком, на которого собирался завтра на рапорте сослаться, дабы развеять возникшие у генерала подозрения о себе! Или не ссылаться, пусть будет что будет? Нет, не стоит без надобности выдавать себя врагу и тем самым поколебать свое положение в армии, в которой, как выяснилось, тоже можно служить идее… Панкрац сам предложил поручиться за него перед генералом!

   Ну и что! – разволновался капитан. Мотивы другие, и если случится, что тот товарищ его спросит, он обязан будет ответить. Обязан справедливости ради, ради будущего, ради прогресса, ради всего того, что этот золотой юноша, а на самом деле ржа, втаптывал и продолжает втаптывать в грязь. Да, это преступник, а разве с преступником следует церемониться? Может, тем меньше нужно с ним считаться, что он, несмотря на свои многочисленные преступления, все еще остается и наверняка останется безнаказанным, – ибо кто же его будет судить, если вся система, которой он служит, преступна?

   Да, безнаказанным, но не будет же так всегда? Первое возмездие, пусть еще незначительное, даже слишком незначительное, уже последовало, разве этим все и кончится? «Партия не останется в долгу», – вспомнились капитану слова вожака. Но что партия сделает с ним? Впрочем, не важно! Один человек не делает погоды. Важно, что вопреки всей системе с ее золотой молодежью, вопреки преступлениям, вопреки диктатуре, этой рже, разъедающей золотое сердце народа, пока еще слишком мягкое и податливое, видно уже, как это сердце крепнет! Крепнет и уже окрепло стало твердым и неподатливым у совсем другой молодежи, у всего движения, движения людей главным образом угнетенных, но смелых и сознательных, единственных, кто избрал верный путь! Они еще слабы биение их сердца едва слышно, едва различимы их голоса, но не им ли действительно суждено по закону общественного развития однажды стать той силой которая отомстит за себя, покарает и сокрушит все то, что до сегодняшнего дня не получило своего возмездия, что прогнило и изжило себя, той силой, которая всем остальным, всему народу проложит дорогу, поможет свернуть с ложного на путь истинный, покончить с неправдой и добиться справедливости, от разногласий прийти к согласию?

   Армия, которая только формируется и которая в назначенный час всем фронтом выступит вперед, – вспомнились капитану и эти слова вожака. До сих пор тлеющие в нем угольки веры вспыхнули вдруг ярким пламенем восторга и сознания своей сопричастности. Да, и он, несмотря на свои слабые силы, является частицей армии, сражающейся за правду и справедливость. Никакой он не Мефистофель, не золотой юноша, прислужник зла. Да, это было где-то здесь, – он остановился и огляделся, – здесь он сегодня в сумерках стоял, наблюдая за демонстрацией рабочих и слушая их гимн…

   Он видел перед собой и дорогу, ведущую к той улочке, но думал сейчас об этом только в связи с Панкрацем и его дружбой с орюнашами. Самому же ему захотелось вытащить из ножен саблю, поднять ее высоко над головой и ринуться в бой. Но он только гордо поднял голову, прижал к себе покрепче газеты и пошел вперед. С его губ готова была слететь мелодия, он попытался ее напеть: это был Интернационал.

Приложения

Первый вариант окончания романа «Золотой юноша и его жертвы»[34]

   …Но он только стал насвистывать сквозь зубы, немного постоял на одном из перекрестков со знакомой проституткой, пытавшейся ему навязаться, затем быстро пошел домой; придя, поднялся в свою комнату.

   Здесь он действительно нашел у себя в постели служанку. Она спала, отвернувшись к стене, одеяло сползло, а ночная рубашка задралась, и взору открылась широкая задница. Скосив глаза, Панкрац разделся, собираясь устроиться рядом. В последнюю минуту, перед тем как погасить свет, он заметил на стоявшем рядом стуле булавку, выпавшую, вероятно, из ее платья, висевшего тут же. Ему ужасно захотелось разбудить девушку, уколов ее этой булавкой.

   Не долго думая, он так и поступил. Служанка дернулась, открыла глаза и глупо уставилась на него. Еще более глупо улыбнулась, когда Панкрац, бросив булавку, показал ей определенную часть своего тела. Затем лица ее уже не было видно; остервенело притянув к себе и зарывшись лицом в ее грудь, Панкрац накрыл ее своим волосатым телом.


   В то же время, однажды уже устояв перед домогательствами проститутки, капитан, отупев от обуревавших его желаний, спускался по лестнице, по которой вечером бежал Панкрац доносить на демонстрацию. Спустившись и оглядев мрачные строения фабрики, он некоторое время стоял в раздумье. Затем с какой-то болезненной решимостью подошел к окованной железом двери. Остановился, прислушиваясь к разнузданному женскому хохоту, доносившемуся из-за нее, заглянул в забранное решеткой окно и тихо постучал по железу.

Пояснительный словарь

   Вила – мифическое существо, лесная или горная фея.

   Жупник – католический приходской священник.

   Каноник – священнослужитель в больших католических соборах.

   Капеллан – помощник приходского католического священника.

   Кафана – кофейня, трактир, закусочная.

   Коло – южнославянский танец.

   Котар – округ, уезд.

   Опанки – крестьянская обувь из сыромятной кожи.

   Пандур – стражник, полицейский.

   Ракия – фруктовая водка.

   Рал – мера земли, равная примерно 0,73 га.

   Сексер – денежная единица в Австро-Венгрии.

   Слава – праздник святого покровителя семьи у православных сербов и черногорцев.

   Шайкача – военная шапка в сербской и югославской армии.

Послесловие
Романы Августа Цесарца

   Цесарец принадлежит к тем великим деятелям духа, слово которых подтверждается делом. Свое дело литератора он подтвердил жизнью и смертью борца.

Ю. Каштетан

   Наш современник, хорватский поэт Юре Каштелан, чьи слова процитированы выше, удивительно верно подметил главное в Августе Цесарце – цельность его натуры, слитность для него литературной и общественной деятельности. Связав свою судьбу с Компартией Югославии, Цесарец становится ее верным и стойким бойцом. Он – редактор легальных и член редколлегий нелегальных ее изданий, острый публицист, автор первых в Югославии страстных очерков о молодой Советской республике, позднее очерков о жизни народов Советского Союза в 30-е годы и борьбе югославских бойцов интернациональных бригад в Испании. Но прежде всего Август Цесарец был и остается одним из крупнейших писателей Югославии, ее классиком. Недаром последними словами, написанными его рукой на клочках бумаги, найденных по пути его следования к месту казни, были «Август Цесарец – писатель». Он был расстрелян фашистами в середине июля 1941 года.

   Аресты, преследования и эмиграция затрудняли писательский труд Цесарца, а иногда делали его невозможным. Много сил и времени отнимала срочная партийная, журналистская и редакторская работа. Но это была его жизнь, в этих обстоятельствах складывалась та внутренняя, глубоко выношенная и выстраданная убежденность в правоте своего дела, без чего не состоялся бы Цесарец – писатель.

   Цесарец родился в 1893 году в Загребе в семье передового рабочего, члена социал-демократической партии, семье преданных и любящих друг друга людей, которые с пониманием относились к революционной деятельности Августа и поддерживали его в трудные для него дни. Гимназические годы Цесарца совпали с подъемом в Хорватии антиавстро-венгерского национально-освободительного движения. Став его активным участником и одним из идеологов (он автор брошюры «Молодежное движение», 1912), Цесарец вместе с друзьями готовит покушение на хорватского бана Славко Цувая и за это приговаривается к трем годам тюремного заключения. Почти в каждом письме Августа к родным из тюрьмы, а затем из оккупированной Сербии, где ему пришлось служить солдатом австро-венгерской армии в годы первой мировой войны, содержится просьба прислать книги на родном языке, на немецком и итальянском, а также словари французского и русского языков. Еще в гимназии – а он был одним из лучших ее учеников – Цесарец запоем читал отечественную, русскую и западноевропейскую классику, увлекался Чернышевским, Тургеневым, Ибсеном. Золя и, конечно, Горьким, который, по свидетельству журнала «Вал», «своими революционными идеями, нашедшими выражение в романах, новеллах, драмах, политических, философских и социологических статьях», был ближе всего молодым хорватским бунтарям из всех современных писателей мира. Несколько позже придет интерес к Достоевскому, Цесарец будет спорить со многими идеями русского писателя в статьях и в художественной прозе и одновременно учиться у него мастерству психологического анализа, композиции и сюжетосложения. Из югославской литературы предпочтение отдавалось писателям с бунтарской тенденцией: Якшичу, Краньчевичу, Поличу-Камову, рабочим литераторам Абрашевичу, Данко, Вукоевичу. И здесь – в тюрьме и армии – он много читает, многое продумывает, на многое меняет свой взгляд Террор теперь не кажется ему правильным методом борьбы с общественным злом, а пребывание в Сербии усиливает и ранее присущее ему чувство интернационализма, сделав его активным противником национализма во всех его видах и разведя с бывшими единомышленниками по национальной борьбе. Цесарец все больше сближается, и, видимо, не без влияния отца, с социал-демократическим движением, в его органах публикует первые свои рассказы, а в 1914 году вступает в социал-демократическую партию. После Октябрьской революции в России все его симпатии на ее стороне.

   Наступил 1919 год, открывший собой бурный период созревания Цесарца-коммуниста, публициста, писателя. Под влиянием Октябрьской революции, революций в Венгрии и Германии все больший размах приобретает революционное движение в Югославии, в 1919 году возникает Социалистическая рабочая партия Югославии (коммунистов), на втором конгрессе партии (1920) получившая название Коммунистической. Август Цесарец – один из ее создателей и, как многие революционеры того времени, верит в скорую победу мирового пролетариата. Но терпят поражение революции в Венгрии и Германии, жестоко подавляется борьба рабочего класса и крестьянства в Югославии. Напуганное размахом этого движения королевское правительство бросило все силы на его разгром. В ночь с 29 на 30 декабря 1920 года оно издает реакционнейший декрет («Обзнана»), которым запрещалась деятельность коммунистической партии, революционных профсоюзов и союза коммунистической молодежи, вводилась строжайшая цензура печати и ограничивалась свобода собраний и демонстраций. Декрет имел целью не допустить, чтобы югославское государство «последовало русскому большевистскому примеру». В стране установился режим террора и полицейского произвола, период гонения на коммунистов и другие демократические организации и их издания. Надо было организовывать работу в новых, подпольных условиях, переходить на кропотливую повседневную работу, направленную на завоевание влияния в массах трудящихся. Это оказалось очень нелегко. Не случайно вновь в среде рабочего класса возникает мысль о необходимости террора как средства политической встряски, напоминание о существовании революционных сил. Потребовалось время, чтобы преодолеть подобные заблуждения. Пережил их и Август Цесарец, позднее этот сложный процесс общественной и политической ломки он запечатлел в своих статьях и художественных произведениях.

   Вместе с Мирославом Крлежей – выдающимся югославским писателем XX века – Цесарец стоит у истоков революционной литературы Югославии. Их сотрудничество началось с выпуска журнала «Пламя» (1919), который, как писала партийная печать, «в культурном отношении дополнял то, что в политическом представляла «Истина» (орган КПЮ). Оценивая значение этого издания в московском журнале «ЛЕФ» в 1923 году, Цесарец прежде всего отмечал, что оно положило в Югославии начало новой литературной эпохе, став «первым наступлением на национализм и вообще буржуазную идеологию в искусстве». «Можно сказать без преувеличения, – заключает он, – что «Пламя», несмотря на свирепейшую кампанию саботажа и цензуру, вырыло такую глубокую борозду в незасеянной или почти незасеянной ниве югославской культуры, что… его плодотворное влияние на передовые слои рабочего класса и интеллигенцию ощущается и теперь, через три с половиной года после его преждевременной гибели. Правительство поспешило закрыть «Пламя» после падения Советской власти в Венгрии. С точки зрения искусства «Пламя» является первым осознанным выступлением левого фронта югославской культуры и искусства». Роль этого журнала, как несколько позже и журнала «Книжевна република» («Литературная республика», редактор М. Крлежа, 1923–1927), была столь значительной еще и потому, что теоретические посылки обоих изданий были подкреплены крупными художественными результатами, реально доказавшими перспективность нового литературного направления. Постоянное стремление к художественному обновлению, требование от искусства «темперамента, динамического движения мысли и стиля», а главное – связи с самыми передовыми веяниями времени определили жизненность заложенного ими литературного движения» которое было подхвачено в Хорватии и Словении, а несколько позднее в Сербии, Черногории и Македонии. Для Цесарца это был один из самых плодотворных периодов. Он пишет новеллы, драмы, стихи, начинает работу над крупными прозаическими произведениями. Не без влияния немецкой революционной, литературы ему тогда казалось, что экспрессионистская форма наиболее полно может выразить настроения переломной эпохи, ее трагизм, ненависть к войне, давящей власти капитала и ощущение надвигающейся революционной бури. Главными мотивами разорванных, клочковатых, насыщенных сознательно непроясненной символикой стихов Цесарца («Стихи», 1919) становятся абсолютное неприятие существующего мира, его порядка и этики, вера в необходимость его изменения и одновременно сомнения в возможность осуществления этой мечты в югославских условиях.

   Проза Цесарца оказалась менее податлива экспрессионистской стихии чувств, экспрессионизм не получил в ней законченного и всеохватывающего выражения. В новеллистике писателя («Зверь-гора», «Великий комтур перед трибуналом совести», «Возвращение» – все 1919) переплетаются два стилевых потока. В ней чувствуется неудовлетворенность экспрессионистской поэтикой, в неменьшей мере ощутимо и отталкивание от классического реализма, отождествляемого им тогда с консерватизмом в искусстве. Поиски нового пути шли достаточно противоречиво. С одной стороны, главными компонентами художественного творчества провозглашались «синтез и интуиция», они противопоставлялись «анализу и психологизму», а с другой – на практике, все больше проступает тяготение к тому самому социально-психологическому анализу и общественной детерминированности явлений и характеров, от которых он столь яростно открещивался в своих статьях.

   Эволюцию Цесарца ускорило его пребывание в Праге, куда он вынужден был эмигрировать после запрещения «Пламени» и где он сблизился с чешскими революционерами, в том числе и писателями. В его статьях этого времени, например, чувствуется прямая перекличка со взглядами чешского поэта Неймана. Защищая пролетарское искусство от упрощенного толкования и ратуя за высокое художественное качество революционной литературы, оба писателя апеллируют к статье Луначарского «Культурные задачи рабочего класса» (1917). Цесарец по этому поводу пишет: «Глубоко ошибается тот, кто думает, что автор провозгласит пролетарским искусством вечное воспевание красных знамен или красных гвоздик, к тому же в старых ритме и метрике, и рекомендует повторить в плохом издании Золя, описывая забастовки, оргии богачей и нищету эксплуатируемых, изображая с одной стороны толстых буржуев с шампанским, а с другой – истощенных пролетариев перед пустыми тарелками». Нейман не менее Цесарца опасался, что революционную поэзию могут затопить «рифмами, ослепить мельканием красных знамен и красных маков». В 1920 году, вернувшись из Праги, Цесарец в статье «Декаданс и революция» подвергает резкой критике авангардистские течения, в том числе и Экспрессионизм. А через несколько лет в статье «Современные русские художники (Искусство в революции и абстракция в искусстве)» он отмечает, что искусству может принести известную славу открытие новых форм, но тогда «оно живет только для себя, между ним и нами разрушается тот мост, который всегда приближал к человеческой душе самую смелую художественную форму; этот мост есть содержание, смысл, сущность». Так шло развитие революционного искусства. О типичности художественной эволюции югославского писателя свидетельствует и такой факт. В том же номере «ЛЕФа» за 1923 год, где была напечатана статья Цесарца «ЛЕФ в Югославии», появилась статья немецкого художника Гросса, в которой можно прочесть следующее признание: «Я опять пробую дать абсолютно реалистическое изображение мира. Я стремлюсь к тому, чтобы быть понятным каждому человеку, я отказываюсь от модной теперь глубины, полной кабалистического обмана и интеллектуальной метафизики, в которую можно без риска окунуться только в костюме водолаза».

   Однако в жизни и в искусстве шло все куда сложнее. Приехав в Советский Союз и пробыв там с ноября 1922 по март 1923 года, Цесарец увидел здесь, по его словам, «жизнь бурлящую, словно в волшебном котле, обнаружил здоровое и полнокровное сердце, увидел кузницу, где если еще и не созданы, то во всяком случае возникают новые ценности». Он сближается с лефовцами, восторженно пишет о Мейерхольде и Таирове, о Передвижном театре чтеца Сережникова, культивировавшего жанр коллективной декламации. По возвращении в Югославию Цесарец внимательно следит за произведениями советских авторов, чаще ему удается познакомиться с ними в немецком переводе, читает немецких и чешских писателей, в частности, известен его интерес к Гашеку и Ольбрахту. Поэтому столь радостным было для него ощутить чувство локтя с левыми писателями, с которыми он встретился в Москве. Вместе с ними он вслушивается в речь Ленина перед делегатами IV Конгресса Коминтерна, вчитывается в его последние статьи, которые были опубликованы как раз в то время, когда Цесарец был в Москве – «Группе «Clarté», «Странички из дневника», «Лучше меньше да лучше». Призывы Ленина о бережном отношении к демократическому наследию были услышаны многими революционными писателями мира, увлеченными идеями тотальной перестройки искусства и нигилистически относившимися почти ко всему отечественному культурному и литературному прошлому. В числе таких писателей были и Цесарец, и Крлежа.[35] С середины 20-х годов все заметнее становится расширение их интересов, их большая терпимость в вопросах искусства. Именно к этому времени относится глубокое изучение Цесарцем творчества Достоевского, которое, наряду с работой над переводами произведений Горького, вело югославского писателя к более вдумчивому отношению к опыту отечественной и зарубежной реалистической литературы, к выработке им нового взгляда на искусство и создание своей художественной манеры. Видимо, этим можно объяснить и тот факт, что лишь в 1925 году Цесарцу, который и раньше обращался к крупной эпической форме, удается создать первое завершенное произведение в этом жанре. Это был роман «Императорское королевство. Роман о нас, какими мы были», произведение новаторское для югославских литератур и в проблемно-тематическом, и в художественном отношении.

   В первой же фразе романа указывается на время действия – 1912 год – год покушения на хорватского бана и год Первой балканской войны, породившей надежды на освобождение и у славянских народов Австро-Венгрии. Исторические события были выбраны писателем не случайно. Роман писался в начале 20-х годов, когда рабочее движение в Югославии переживало тяжелые времена. Политическая-реакция, закрепленная в Конституции и «Законе о защите государства»; нерешенность социальных, национальных и культурных проблем в Королевстве сербов, хорватов и словенцев; грабительская деятельность возникающих, как грибы после дождя, капиталистических обществ и фирм; предательская политика буржуазных партий и как безысходный, отчаянный жест – индивидуальный террор. Рабочий Алия Алиягич в 1922 году стреляет в министра внутренних дел Драшковича. Хотя Коммунистическая партия не признает индивидуальный террор методом своей борьбы, она не может в то же время не отдать должного мужеству и самопожертвованию Алиягича: его похороны после казни превращаются в массовое шествие. Цесарцу было разрешено провести с Алиягичем последнюю ночь накануне казни. А так как очень часто, да, собственно, почти всегда, Цесарца – политического деятеля, Цесарца-публициста и Цесарца-художника занимали одни и те же проблемы, он исследует их с разных сторон, в разных планах, на разных уровнях. Он пишет статьи «Последняя ночь Алии» и «Характер на виселице», в которых приходит к выводу, что в сложившейся в Югославии обстановке «отдельные представители рабочего класса, не знакомые с сущностью классовой борьбы, подпали под власть искушения террора». А уже в 1923 году, то есть через год после покушения Алиягича, публикует первый отрывок из романа «Императорское королевство». Размышления писателя о терроре, о тех дискуссиях, что велись тогда в партии, находят свое художественное воплощение. Они обращают мысль писателя к прошлому родины и своему личному прошлому. А именно к 1912 году. Бесспорно, эта спаянность идеологических и эстетических задач вела Цесарца к сознательной идеологизации художественного творчества, выдвижению в нем идеологической функции, наряду с аналитико-познавательной, на первый план. Теперь, наделенный собственным опытом, опытом рабочего движения в своей стране, возмужавший Цесарец воссоздает картину хорватской действительности, предстающей в микромире тюремного двора. Спокойная констатация фактов, ставящая все действия в исторический и общественный контекст, и крик о помощи, раздавшийся поздней осенней ночью в камере следственной тюрьмы, сразу определяют тональность всего произведения и его стилевую двуплановость. Начатое на высокой эмоциональной ноте, оно сохраняет драматическое напряжение на всем своем протяжении.

   Само сужение пространства романа, его жесткая огражденность тюремными стенами, те минимальные связи, которые существуют между замкнутым тюремным миром и миром внешним, призваны были подчеркнуть и усилить эмоциональное напряжение, возникающее от торжества царящего здесь насилия. Этой же цели служит и столь же жесткое временное ограничение, как в классицистической драме. Видимо, то, что Цесарец замышлял сначала написать драму, дает себя знать во многих особенностях романа. Даже биографии героев поданы почти без всякого внутреннего движения. В них, подобно драматургической ремарке, сообщены лишь чисто внешние сведения из жизни персонажей, раскрывающие их общественное положение: Юришич происходит из бедной крестьянской семьи, начальное образование, как и многие дети из этой среды, получил в монастырском приюте, из которого был исключен за слишком живой интерес к мирским делам, затем поступил в учительскую школу, но не закончил ее и накануне экзаменов на аттестат зрелости оказался в тюрьме за участие в покушении на хорватского бана; Марко Петкович – сын дворянина, владелец имения, легкомысленный политик, но добрый и сочувствующий народу человек; Франё Рашула – дитя разорившегося торговца, вся его жизнь направлена на достижение одной цели – обогащение любыми средствами. И так далее. Как в драме, три действия – три главы: от рассвета до утра, от утра до полудня, от полудня до вечера. Движение времени при этом обозначается не только физическими приметами наступающего утра, полдня и вечера, но и сопутствующим колокольным звоном, как бы сопровождающим жизнь в государстве, городе, тюрьме и определяющим ее ритм. Это придает повествованию соответствующую тональность – сначала предчувствие беды, затем ее приход. «Вся тюрьма была окутана мраком ночи, словно смертное ложе черным сукном. А сейчас бледнеет это сукно, бледнеет на солнце… В городе перезваниваются утренние колокола». «Два часа послеобеденного отдыха наступили тихо, торжественно. Кажется, время остановилось. Все пусто кругом… звонят полуденные колокола», «…во дворе резко ударил колокол, возвестивший конец дня по внутреннему тюремному распорядку». И вновь: «Как черное покрывало смертный одр, тьма укрыла двор». Открывающий или завершающий повествование колокольный звон, подобно музыкальному мотиву, проходит через все произведение и придает ему оттенок временной протяженности. Однообразному музыкальному сопровождению соответствует и столь же однообразная оценочная палитра красок, – подавляя все другие цвета, в романе господствуют два цветовых мотива: черный и желтый – цвета флага Габсбургов. Таким, например, видит город Юришич сквозь решетки тюремного окна: «…как скелеты, торчат желтые шпили кафедрального собора, их силуэты – рога черного чудовища, вонзенные в еще более страшное чудовище – небо. Черные башенные часы, как пустые глазницы ночного сторожа над городом, который ночь заключила в траурную рамку некролога».

   Сужен и круг основных героев романа. Это группа мошенников из «Общества взаимной посмертной помощи», получившего патриотическое название «Хорватская стража». Среди заключенных выделены еще два персонажа. Один из них романтически настроенный дворянский интеллигент Марко Петкович, не имеющий твердых убеждений и мечущийся между разными политическими партиями. Такой тип рефлексирующего интеллигента был уже известен хорватской литературе по произведениям Лесковара, Нехаева, Донадини. Сочувствуя Петковичу и явно ему симпатизируя, Цесарец в то же время считал, что подобные люди уходят с исторической сцены и уступают место новым силам, которые в романе представляет Юришич. Во многом это герой-резонер, берущий на себя роль обличителя, следователя и судьи компании мошенников. И все же он являет собой и новый для хорватской и югославской литературы тип человека, вступающего в совершенно иные отношения с обществом и людьми. Прежде всего это человек активного действия. И в тюрьме он старается помочь слабым и страдающим, пытается защитить Петковича и Мутавца. Самой расстановкой сил предрешено поражение молодого революционера, но он способен критически отнестись к своей деятельности и увидеть более правильный путь борьбы за справедливое переустройство мира.

   Роман «Императорское королевство» во многом произведение переходное, в нем, дополняя друг друга, сосуществуют два стилевых начала. Реалистически достоверное изображение поведения и образа мыслей почти всех персонажей сливается с повышенно экспрессивными суждениями, эмоционально-оценочными мотивами, музыкальным и цветовым сопровождением, восходящими к стилевому строю экспрессионизма. Именно символико-экспрессивная метафорика придает происходящему на тюремном дворе более широкий смысл, выводя за рамки тюремных стен. Вместе с тем в романе проступают и черты социального реализма с его приверженностью к социально-психологическому анализу и выведением на первый план познавательной функции искусства. Эти черты станут определяющими во втором романе Цесарца, где реализм подчинит себе все компоненты произведения и на содержательном и на стилевом уровнях.

   «Золотой юноша и его жертвы. Роман о заблудшем мире» вышел в 1928 году. В нем, как и в предыдущем романе, да, собственно, и в большинстве произведений Цесарца, личные наблюдения, реальные факты служили писателю отправным моментом для более глубокого проникновения в процессы современной жизни. Таким конкретным общественно-политическим фактом, в котором писатель уловил опасную и имеющую последствия тенденцию, стала для него фигура доктора Берислава Анджелиновича, одного из активных деятелей профашистской «Организации югославских националистов» («Орюна»), брата министра внутренних дел. Он представлял собой тип политического дельца – преступника, чувствовавшего себя в полной безопасности за оказанные режиму услуги. Несмотря на совершенные два убийства, этот человек стал пресс-атташе Югославии в Париже, а затем в Вашингтоне. Пришлось столкнуться с ним и Цесарцу. Во время одной из встреч левых писателей в кафе туда ворвался Анджелинович со своими дружками. Цесарец не удержался и сказал что-то вслух о порядках в стране, где убийцы гуляют на свободе. Анджелинович тут же подскочил к столику, за которым сидел писатель, и ударил его кулаком по лицу. В распоясавшемся молодчике Цесарец уже тогда почувствовал опасное социальное явление, пускающее корни в общественной жизни страны и поддерживаемое правительственными кругами. Он увидел в нем представителя той самой «золотой молодежи», которая, по его словам, «подобно стервятнику, набрасывается на любое свободолюбивое движение, на всякого рода идеалы; мерзкая, ужасно мерзкая в своем эгоизме, жестокости и разврате…». Предчувствия не обманули Цесарца – это были первые ростки фашизма на его родине, и ему еще не раз придется выступать с политическим анализом его сути в Югославии и других странах (статья «Гитлеризм у нас», 1934; «Испанские встречи», 1938). Художественному исследованию его истоков писатель посвящает свой роман.

   Произведение состоит из двух частей. Место действия первой – село, трактир Якова и Резики Смуджей, куда съехались все члены семьи в связи с составлением завещания. На фоне типичного для реалистической литературы XIX века семейного конфликта из-за дележа наследства Цесарцем выделяются те социальные и психологические черты, которые рождены послевоенными югославскими условиями. Конфликт обостряется всплывшим во время семейной ссоры фактом – совершенным несколько лет тому назад случайным убийством госпожой Резикой своего любовника, слуги Ценека. Основное действие второй части развертывается в Загребе, акцент с конфликта семейного переносится на выявление общественного смысла поведения его участников. Подобно тому как завещание явилось своего рода индикатором семейных отношений, во второй части такую роль играет демонстрация рабочих, отношение к которой героев расставляет все точки над і в их характеристике. Здесь практически снимается конфликт первой части – вопросы наследства решены, с отъездом Смуджа в город под защиту родственника-полицейского ослабевает угроза ареста. Теперь на первый план выдвигается конфликт, высвечивающий совершенно иные отношения между героями: моральный аспект в их поведении увязывается с аспектом политическим. Собственно, первая часть призвана показать ту атмосферу, в которой формируется последний отпрыск этого семейства Панкрац, сын незаконной дочери госпожи Резики. Мать и отец мальчика рано умерли, и он воспитывался в доме деда и бабки, с детских лет проявляя редкую способность к изворотливости хитрости и вымогательству. Учиться какому-либо ремеслу он не хотел и кое-как окончив школу, записался на юридический факультет. Его учеба в городе приходится на военные и первые послевоенные годы, «окутанные атмосферой смерти и эгоистического желания выжить любыми средствами». На фоне развернувшегося революционного движения ловкий молодой человек выдает себя за коммуниста и вымогает у перепуганных насмерть стариков деньги, обещая спасти их от экспроприации в случае победы революции. Как только коммунистом или сочувствующим им становится быть опасно, он примыкает к хорватским националистам, а вскоре предает и их, увидев большую выгоду для себя в организации югославских националистов. Торгово-мещанская среда была той социальной базой, из которой рекрутировались верные слуги фашизма. «Главное, чтобы не страдали мы, наше величество Я, ха-ха-ха!» – восклицает Панкрац. Вот почему его привлекает организация, провозгласившая своим идеалом культ жестокости и власть сильного. Свое отличие от малодушного капитана Братича он видит в том, что «живет в согласии с самим собой». В этом он несомненно прав. Ему чужды какие бы то ни было сомнения, укоры совести и чувство жалости даже к близким людям: увидев мертвого деда, он первым делом обшаривает его карманы. Естественным для него является донос на бывшего товарища, он испытывает удовольствие, шантажируя деда и капитана Братича, в минуту откровенности раскрывшему Панкрацу свои симпатии к рабочим.

   Цесарца упрекали, что в обрисовке Панкраца краски столь сгущены, что он перестает восприниматься как живой человек. Думается, что эти упреки неоправданы. В невежественной и бездуховной среде, где совершаются убийства, где все отношения строятся на обмане, рождение такого биопсихологического типа было совершенно закономерно. Цесарец создает не сатирический образ, хотя ему и присущи сатирические черты, поэтому он большое внимание уделяет биологической основе этого характера. В других случаях, как, например, со Смуджем, когда в нем, сыне торговца, просыпается голос крови и он покидает театр, этот мотив звучит вскользь. В характеристике Панкраца мотив дурной наследственности проявляется не раз, хотя он всегда увязывается с мотивом социальным. Однако в этом образе натуралистические тенденции особенно ощутимы. Цесарец хорошо знал и любил Золя, перевел его роман «Труд». В одном из писем он писал в этой связи: «Когда я сейчас читаю его вновь, а некоторые его произведения я до сих пор не читал, я убеждаюсь в колоссальности, в актуальной колоссальности этого писателя, и у меня возникает неодолимое желание написать о нем эссе… Сейчас его намеренно замалчивают, они имеют на то основания». Несомненно, французский писатель оказал воздействие на Цесарца своим страстным и одновременно скрупулезным изучением разлагающего влияния капитала на человеческие души, коверкающего все человеческие отношения. Золя оказал на него воздействие и своим бесстрашным изображением самых низменных страстей и отвратительных состояний, «тех мучительных сторон правды», – как назвал это свойство Генрих Манн в своей речи о Золя. У Цесарца влияние Золя чувствуется во все укрепляющейся приверженности тем принципам изображения, согласно которым человек рассматривается в комплексе социальных, психологических и биологических качеств. Там же, где он выделяет биологическое начало, он сознательно акцентирует внимание на бездуховности данного человека, его близости к животному состоянию. Таков «мужик с всклокоченными волосами и злым взглядом», измазанный блевотиной пьяный Краль. Таков и изящно одетый лощеный Панкрац, который уколом иглы будит спящую служанку. Таков и капитан Братич в первом варианте концовки романа, когда он после всех своих громких рассуждений о благородстве коммунистического идеала, о справедливости и о своем желании начать новую жизнь даже не идет, а крадется в публичный дом. Это была последняя точка в характеристике обоих персонажей, сначала поданных как антиподы.

   Действительно, капитан Братич появляется в романе как представитель той части интеллигенции, которая понимает несправедливость современного общественного устройства, обладает многими привлекательными чертами и все же оказывается среди пособников врагов народа. Казалось бы, что общего между книжником и добряком Братимем и садистом и невеждой Панкрацем. Но это общее есть. Один охотно, а другой по принуждению служат одному и тому же режиму. Первым эту мысль высказывает Панкрац: «Послушайте, капитан, что бы вы ни говорили, а от меня вы недалеко ушли!» Он поясняет ошарашенному этой мыслью капитану, что из-за своей слабости и нерешительности тот никогда не уйдет в отставку, не женится на любимой женщине иного социального положения, что он донес бы на демонстрацию, не опереди его Панкрац. Правда, не по собственному желанию, а выполняя полученный приказ. Появившись однажды, эта мысль неотступно будет преследовать Братича, возвращаясь к ней, он будет то соглашаться с ней, то ополчаться против нее.

   Понимая, что конец романа еще больше закрепляет именно сходство капитана с Панкрацем и усиливает пессимистическое звучание произведения, Цесарец в 1934 году пишет для предполагаемого чешского издания второй вариант заключительной сцены романа. Этот вариант был опубликован в Югославии только в 1959 году. Автор существенно изменил в нем идейную тональность образа капитана, а тем самым и соотношение сил в романе в целом. Капитан встречает двух коммунистов – участников демонстрации – и под влиянием разговора с ними соглашается распространять рабочую газету среди солдат. Приняв наконец решение, с кем он, Братич, по словам писателя, почувствовал себя, «несмотря на свои слабые силы, частицей армии, сражающейся за правду».

   Такая переделка концовки романа, видимо, объяснялась тема изменениями, которые произошли в общественной ситуации в стране.

   К 1934 году ширится Народный фронт, все чаще объединяются прогрессивные силы против профашистской политики правительственных кругов. Иными словами, возникает историческая возможность именно такой эволюции образа капитана Братича. Может быть, на такое изменение в поведении героя Цесарца натолкнул и роман Ольбрахта «Анна-пролетарка», немецкий перевод которого он прочел в 1930 году и почувствовал свое писательское родство с чешским прозаиком. Роман Ольбрахта завершается сценой рабочей демонстрации, в которой плечом к плечу идут его герои Тоник и Анна. Но если у Ольбрахта такая концовка обусловлена логикой внутреннего развития характеров героев, то у Цесарца такое завершение несет на себе налет заданности и скорее воспринимается как одно из искренних эмоциональных решений Братича, на выполнение которых у него не раз уже не оказывалось сил.

   По природе своего писательского дарования Цесарец тяготел к толкованию, объяснению, прямому выявлению смысла, но не всегда находил необходимое равновесие между изображением и истолкованием. Символико-экспрессионистскую палитру первого романа здесь заменяет прямая публицистичность. Ее использование объясняется разными причинами. С одной стороны, чисто художественными – публицистическое начало активно использовалось тогда литературой, особенно революционной, для характеристики сложной политической ситуации, политических позиций персонажей, сути их идеологической борьбы. С другой стороны, эти причины лежат в сфере внелитературной и заключены в той роли, которую вынуждена была играть передовая художественная литература, становясь в условиях террора единственной трибуной открытого обращения к трудящимся.

   Со второй половины 1929 года Коммунистическая партия Югославии переживает трудный период своей истории. Накануне монархо-фашистского переворота (1929) она поручает Цесарцу издание легальной газеты «Заштита човека» – официального органа югославского МОПРа, и он полностью отдает себя выполнению этого задания. Ему приходилось самому почти целиком заполнять всю газету: он писал статьи, переводил Гюго, Гашека, Лондона, собирал информацию о борьбе с реакцией в Югославии и других странах. После переворота газета была запрещена, а ее издатель и редактор арестован… за статьи, опубликованные в газете КПЮ «Борба» пять-шесть лет тому назад, в частности, за статью об Алии Алиягиче. В течение только 1928–1929 годов Цесарец арестовывался семь раз. Но и в этих труднейших условиях он продолжал создавать художественные произведения. Я конце 20-х – начале 30-х годов писатель обращается к двум жанрам – к социально-психологической новелле из жизни бедняков и к жанру новеллы-легеиды или фантастического рассказа, позволившему ему не только найти художественно оригинальные решения, но и поставить в эзоповой форме важнейшие вопросы, волновавшие общество, – проблему власти, восстания, путей борьбы с насилием. Первые впоследствии составили сборник «Новеллы» (1939), вторые – «Исход израильтян и другие легенды» (1938). Близкие проблемы ставятся им в последнем романе «Эмигранты», писавшемся на протяжении 20-х годов, а вышедшем лишь в конце 1933 года. Это произведение можно смело поставить в один ряд с произведениями европейской левой литературы, основанной на понимании слитности задач искусства и партийной деятельности и в то же время уже осознающей свою специфику как деятельности совершенно особого вида. Это романы Иллеша «Тиса горит» (1929), «Славянская песня» Вайскопфа (1929), «Улица Розенгоф» Бределя (1931), та же «Анна-пролетарка» Ольбрахта. Названных писателей роднит прежде всего поставленная задача – изобразить выступления пролетариата конца 10-х – начала 20-х годов. Всех их интересуют вопросы внутрипартийной работы, полемика с правыми социал-демократами и реформистами, дискуссии по вопросам организации рабочего движения, методов революционной борьбы. Словом, партийная жизнь, партийная борьба, характеры революционеров и их отношение к людям, являясь неотъемлемой частью жизни этих писателей, признаются ими важнейшей темой искусства и смело вводятся в художественное произведение.

   Действие романа «Эмигранты» протекает в Праге в 1919 году, куда были вынуждены бежать югославские революционеры. В этом произведении особенно примечателен образ Илии Корена, героя, близкого писателю по своему душевному складу. Ему он доверяет свои размышления, сомнения, суждения по многим вопросам и, в частности, по одному из самых для него важных – как сочетать требования революционной борьбы и фантазию художника, интерес к социально-политическим причинам явления и одновременно к их интегральной сущности, к той тайне жизни, которую способно обнаружить только искусство, только художественное ее познание. Не раз ему самому, литератору и мечтателю, приходилось оставлять перо беллетриста и браться за дело политического публициста и редактора, не раз приходилось впрямую вводить в свои художественные произведения дорогие ему общественные идеи, так как для него были закрыты другие пути их воплощения. Понимал ли он, что это нарушало художественную цельность его произведений. По всей видимости, понимал. Он шел на это сознательно, ибо главным для него, говоря словами его героя, было «по-настоящему участвовать в жизни и делать все, чтобы ее изменить, даже, я бы сказал, жертвуя собой!».

   Цесарец разделял идеалы и заблуждения своего времени, но вместе с тем он шире и глубже, чем в чем-то похожие на другого героя его «Эмигрантов» – революционного фанатика Булюза – молодые левые писатели Югославии, видел сущность искусства, немыслимого для него без вдохновения, фантазии, утопии, без превращения «повседневной действительности в преображенное талантом художника». Немыслимо оно для него и без доброты, любви к людям, сочувствия к их страданиям и горю.

   В начале 30-х годов возможности работы, да и просто жизни в Югославии для самого Цесарца все больше сужались. Один из руководителей КПЮ Горкич писал в 1932 году сотруднику Коминтерна: «Посмотри, есть ли какие-нибудь возможности отправить Августа Цесарца наверх (т. е. в Советский Союз. – Г. И.). Он там, внизу, погибает, и его необходимо спасти и в политическом и в материальном смысле. А кроме того, он сейчас там не может многого сделать, так как его ужасно боятся и постоянно за ним следят». Цесарец вынужден был уехать в эмиграцию. С 1934 по 1937 год он живет в нашей стране, затем – во Франции, Испании, вновь во Франции. Лишь осенью 1938 года ему удается вернуться на родину, где его опять ждали арест и тюрьма. Когда Цесарец был в Советском Союзе, между ним и Гослитом велись переговоры об издании на русском языке романа «Золотой юноша и его жертвы», готовился перевод – об этом писатель сообщал в письмах к родным. Почему сорвалось издание, неизвестно. Можно предположить, что сама ситуация в Коминтерне, с которым был тесно связан Цесарец, трагическая судьба руководства Коммунистической партии Югославии в 1937–1938 годах и отъезд самого писателя в Испанию не способствовали ее выходу в свет.

   Вернувшись домой, Цесарец сразу начинает работать над пьесой, посвященной борцу за национальное освобождение в XVIII веке Евгению Кватернику, издает в Канаде путевые очерки о Советском Союзе – «Сегодняшняя Россия (На Волге и Урале. На Украине. У малых советских народов)», переводит «Легенду о Тиле Уленшпигеле» де Костера, а главное – пишет множество статей, преимущественно общественно-политического и исторического характера.

   В письме Горкича было верно подмечено, что влияние Цесарца в Югославии было очень велико и что поэтому его боялись политические противники, боялись его пера. Этот мягкий, добрый и деликатный в отношениях с людьми человек был также известен твердостью, мужеством и упорством в отстаивании своих убеждений. Он был арестован вскоре после оккупации Загреба немцами, в апреле 1941 года. Вместе с группой товарищей Цесарец совершил побег из лагеря Керестинец, но побег был плохо подготовлен и окончился трагически. Его участники были схвачены и расстреляны.

   Имя югославского писателя Августа Цесарца стало легендой. Оно, – .как писал, соратник писателя Веселии Маслеша, погибший при Сутеске в 1943 году, – «стало программой целого поколения, его книги – школой, его борьба – идеалом».

   Г. Ильина


Примичания

Примечания

1

   [i] Мигом, господин поручик! (нем.)

2

   [ii] С 1527 г. Хорватия провозгласила своим королем Фердинанда Габсбурга. По соглашению 1867 г. она стала частью Венгерского королевства в составе Австро-Венгерской монархии.

3

   [iii] В Королевстве сербов, хорватов и словенцев создавалась официальная легенда о Сербии и династии Карагеоргиевичей как объединителе всех югославянских народов.

4

   [iv] Имеется в виду последний из Габсбургов – император Карл I (1916–1918).

5

   [v] 29 октября 1918 г. Хорватский сабор в Загребе объявил об отделении всех югославянских провинций от Австро-Венгрии и о создании самостоятельного Государства словенцев, хорватов и сербов. 1 декабря 1918 г. делегация Народного веча вручила верноподданнический адрес принцу-регенту Александру Карагеоргиевичу, и в тот же день было объявлено об образовании Королевства сербов, хорватов и словенцев.

6

   [vi] знак, символ (лат.).

7

   [vii] Карагеоргиевичи – княжеская (с 1808 г.), а с 1903 г. королевская династия в Сербии, затем в Королевстве сербов, хорватов и словенцев (с 1929 г. – Югославия). Правила фактически до апреля 1941 г.

8

   [viii] Бан – наместник короля, глава вооруженных сил на территории бановины (области, управляемой наместником) Хорватии.

9

   [ix] Чрезвычайно интересная (нем.).

10

   [x] Во время гибели Содома ангелы выводят из него Лота с женой и дочерьми, запретив им оглядываться. Жена Лота, нарушив запрет, оглянулась и за это была превращена в соляной столп.

11

   [xi] Это были 1918–1920 гг.

12

   [xii] Ханао – аббревиатура от «Хрватска национална омладина» (Хорватская национальная молодежь) – националистическая молодежная террористическая организация (1921–1925), возникшая как реакция на создание югославской националистической партии.

13

   [xiii] Зеленые кадры – солдаты, дезертировавшие под конец первой мировой войны из австро-венгерской армии и скрывавшиеся в лесах. Многие из них приняли участие в революционном движении.

14

   [xiv] Орюнаш – представитель Организации югославских националистов – профашистской террористической организации военизированного типа (1921–1929). Ее деятельность была направлена против рабочего движения и хорватских национальных организаций.

15

   [xv] Имеется в виду книга французского писателя Альфреда де Виньи (1797–1863) «Неволя и величие солдата» (1835), написанная на основе воспоминаний о военной службе.

16

   [xvi] Так воспринимает верный слуга режима В. Белобрк требование Хорватской республиканской крестьянской партии, руководимой С. Радичем (1871–1928), об установлении Хорватской республики и ее автономии. В 1924 г. Радич был в Советском Союзе, по возвращении из которого на вокзале в Загребе его встречали многочисленные толпы, скандировавшие лозунги: «Да здравствует наша народная Хорватия!», «Да здравствует Советский Союз!»

17

   [xvii] Душаново царство – время правления царя Душана (1334–1355), при котором Сербия достигла наивысшего могущества. Кара Георгиевичи провозглашали Королевство сербов, хорватов и словенцев наследником царства Душана.

18

   [xviii] Видимо, имеется в виду Сербская народная независимая партия.

19

   [xix] Влахами презрительно хорваты называли сербов или вообще православных.

20

   [xx] Один из лозунгов Хорватской республиканской крестьянской партии, по которому Хорватия должна была стать в пределах Королевства сербов, хорватов и словенцев республикой во главе с президентом-баном.

21

   [xxi] Свет! (нем.)

22

   [xxii] Только одну минуту! (нем.)

23

   [xxiii] Это было бесчеловечно (нем.).

24

   [xxiv] оскорблять (нем.).

25

   [xxv] Кайкавский диалект – один из диалектов хорватского языка.

26

   [xxvi] Филемон и Бавкида – в античной мифологии супружеская чета, приютившая у себя богов Зевса и Гермеса, явившихся к ним в виде путников. Дома соседей, отказавших богам в гостеприимстве, были затоплены разгневанным Зевсом, а бедный домик Филемона и Бавкиды превращен в храм, где они стали жрецами. Зевс даровал им также одновременную смерть и превратил в деревья – дуб и липу. Гете в «Фаусте» назвал именами Филемона и Бавкиды своих героев заключительной части. Грандиозные строительные планы Фауста стоили старикам жизни.

27

   [xxvii] вольнодумец (нем.).

28

   [xxviii] Штатский (фр.).

29

   [xxix] военный (фр.).

30

   [xxx] Пан – в греческой мифологии сын бога Гермеса, почитался сначала как бог стад, а затем всеобъемлющее божество, олицетворение всей Природы. Согласно мифам, Пан, сопровождаемый нимфами, бродил по горам, звуками свирели собирая стада.

31

   [xxxi] По евангельской притче Лазарь – бедняк, лежащий у ворот бессердечного богача.

32

   [xxxii] Имеется в виду «Закон о зашите, безопасности и порядке в государстве», принятый в 1921 г. после покушений на принца-регента и министра внутренних дел м. Драшковича и направленный против Коммунистической партии Югославии. Она становилась вне закона, принадлежность к ней каралась длительными сроками тюремного заключения и даже смертной казнью.

33

   [xxxiii] Марко Королевич – герой сербского эпоса.

34

   [xxxiv] Первый вариант романа (1928) существенно отличался от написанного писателем в 1934 г. (опубликован в Югославии в 1959 г.). Тогда писатель не видел возможности идейной эволюции капитана Братича.

35

   [xxxv] Свидетельством тому, что статьи Ленина были известны Цесарцу, является упоминание одной из них – «Лучше меньше да лучше» – в его работе «Достоевский – Ленин (Два полюса русского антиимпериализма)» (1924).